— А после трагедии дадут и гладиаторский бой.
— Ну, уж меня-то, дед, увольте!
— Любимец ты изнеженный!
— Не пойду!
— Пойдешь, как все-то пойдут, Рамес; ты молод, чтоб старых учить. Слышал, что Аминандр говорил?
— Молчи, дед, ради всех богов!
Кай Сервилий тихо вошел в лазурный грот и остановился по средине этой великолепной комнаты, точно привидение, на которое он был похож, закутанный в свою белую тогу и освещенный слабым мерцанием лампы, снова поставленной в голубой таз и успевшей нагореть.
Люцилла, спокойно лежавшая на одной из своих кушеток, полузакрытая экзотическими растениями, напротив, походила на прелестную наяду, накинув сверх своей прозрачной ночной одежды паллу, — длинный, легкий, шерстяной плащ, вроде мужской тоги.
Это их ночное свидание годилось бы для сюжета картины, изображающей старца Иерея, пришедшего пожурить за шалости свою дочь.
Долго старик собирался с духом и придумывал, что сказать Люцилле; он откинул с головы свою белую тогу, обнажив короткие, курчавые волосы, густые, но уже довольно посеребренные сединою. Окладистая борода, также почти седая, делала его гораздо старше его лет и придавала ему важный, величественный вид, внушающий почтение всем… конечно, кроме Люциллы, привыкшей только приказывать даже своему отцу.
Поднявши торжественно свою правую руку, он глухим голосом мрачно произнес:
— Семпрония Люцилла, ты ведешь жизнь, неприличную римлянке!
Люцилла вместо ответа расхохоталась.
— Ты знаешь закон, Люцилла, — продолжал Сервилий, — отец имеет право продать и даже убить своего сына и свою дочь. Это отцовское право переходит и к тому, кому отец формально при свидетелях у эдила передал или поручил на время свое дитя. Я принял тебя от твоего отца законным порядком и на все время до его возвращения; я получил все его права и ничем не буду наказан, если отдам тебя замуж, за кого хочу, продам или даже убью… ты любишь без моего позволения Фламиния, сына моего врага; принимаешь его без моего позволения в моем доме тайно; ты обманываешь твоего почтенного жениха, Аврелия-Котту; я был до сих пор добр с тобою, Люцилла, как просил твой отец, но твое поведение невыносимо: вспомни, что я могу казнить тебя!
Глаза Люциллы засверкали пламенем бешеной ярости: она не ожидала от поэта такой энергии. Вскочив с кушетки, красавица подбежала к своему опекуну и резко перебила его речь:
— Кай Сервилий! ты забываешь, что здесь пред тобою не твоя возлюбленная, покорная Аврелия, а Люцилла, соперница самой Венеры!..
— Люцилла, не богохульствуй!.. великая Афродита услышит и поразит.
— Услышит! — насмешливо перебила красавица, — пусть она слушает, сколько угодно, если у нее в самом деле есть уши!.. смешны мне твои торжественные, высокопарные тирады. Кай Сервилий!.. ты думаешь, что в Риме до сих пор живут такие же мужиковатые дикари, как во времена Валерия Публиколы, издавшего эти варварские законы… наивные провинциалы! и ты и Аврелий, вы оба уверены в глубине ваших простоватых сердец, что небо — это какой-то потолок над нами, потолок, выкрашенный в голубую краску, как в моей комнате, а над ним, на втором этаже вселенной, как я в моей комнате над твоею, живут боги, зорко приглядываясь и чутко прислушиваясь ко всему, что делается и говорится внизу. Если б было, как вы, простаки, полагаете, то некогда было бы Венере ухаживать за разными Адонисами, а другим богам — пить свой нектар с закуской из амброзии…
Наши боги — олицетворение сил природы и идеализация людей. Если есть какой-нибудь Бог в мире, то он, верно, не похож на олимпийцев, потому что они хуже нас враждуют и интригуют между собою… но этот Бог неведом никому. Я знать не хочу твоей Венеры-Афродиты, потому что я сама Венера, кумир всего Рима!.. все будут мне поклоняться, лишь только я вернусь туда, в эту блаженную сферу веселья… шею Люциллы положить под секиру!.. от одного моего взгляда рука палача окаменеет.
Слышал ли ты о молодом Юлии из фамилии Цезарей, о том Юлии, что дерзнул безнаказанно нарушать повеления грозного Суллы? о нем Сулла сказал, что он стоит десяти Мариев. Этот могущественный Юлий был у ног моих.
Слышал ли ты об ораторе Марке из фамилии Цицеронов, слушая речи которого, никто вздохнуть не смеет? Этот новый Демосфен был у ног моих.
Я отвергла все их искания и забавлялась их напрасными вздохами, дурачила их… меня ли казнить или продавать тебе Кай Сервилий?!.. я хлопну в ладоши, и ко мне явится целый легион защитников, которые вырвут меня из твоих когтей прежде, чем ты успеешь опомниться, или беспощадно отмстят за меня… взгляни на меня, Сервилий, — разве я не прекрасна? разве я не сама Венера, принявшая вид смертной?
Ошеломленный горячим монологом Люциллы, Сервилий с недоумением все время глядел на нее. Гордо стояла она, прислонившись к колонне среди роз под лаврами и пальмами, лицо ее разгорелось, вся она нервно дрожала от негодования, а прекрасные черные глаза ее казались блестящими, лучистыми. В эту минуту она была именно Люциллой, — дочерью луча.
Сердце поэта затрепетало от созерцания красоты этой дивной девушки, в фигуре которой природа, богатство и искусство совместили все, что признается величественным, прекрасным и изящным.
«Да, это сама Венера», — подумал поэт, готовый броситься к ее ногам в порыве увлечения.
Он отвернулся от искусительницы и с горестью воскликнул:
— О, горе, горе славному Риму, если там властвуют над сердцами и умами граждан такие женщины, как ты, Люцилла!
— Захочу быть женою Котты — буду; не захочу — вы меня не принудите. Я могу сделать диктатором последнего раба, если его полюблю; могу погубить самого знаменитого сенатора, если возненавижу. Бойся моего гнева, Кай Сервилий!.. мой гнев опаснее проскрипций Суллы!
Совершенно уничтоженный этими словами, старик продекламировал с пафосом:
— Будет день и погибнет священная Троя; с ней погибнет Приам и народ копьеносца Приама.
— От души его сожалею, Кай Сервилий, особенно за то, что он попал в твои стихи! — воскликнула Люцилла с прежних веселым смехом, заменив величавую позу оскорбленной патрицианки гримасами беззаботной шалуньи. Это затронуло слабую струну поэта.
— Мои стихи?! — мрачно сказал он, рассердившись до последней степени, — разве ты не знаешь, что это строфы великого Гомера? ты не читала даже Гомера!
Она знала Гомера наизусть, но притворялась совершенною невеждою, чтобы злить своего патрона и потешаться над ним при всяком удобном случае.
— Раза три я за него принималась, — лениво ответила она, — да очень скучно… бросила… оттого-то мне и показалось, что ты сказал нечто складное; дело просто: оттого и складно, что не ты сочинил.
Сервилий вышел из себя от негодования; как за несколько минут до этого он готов был упасть к ногам Люциллы в порыве поэтического восхищения ее красотою, так теперь готов был растерзать ее за глумление над его любимым занятием.
— Высшее наслаждение для тебя дразнить меня моими стихами, — сказал он, — высшее наслаждение — оскорблять меня, осмеивая каждый мой стих. Хороши или нет мои стихи, — не тебе судить, Люцилла!.. я не положу моих сонетов и элегий к ногам твоим, как римская молодежь. Когда ты просила меня дать тебе прочесть мои произведения, я не думал, что у тебя одна цель при этом — насмешка. Но лучше писать плохие стихи при честном образе жизни, чем быть кумиром и вести себя, как ты себя ведешь. Я умру, но все-таки отмщу за честь моего дома; омою мой священный порог кровью нечестивца Фламиния.
Под кроватью раздались звуки, похожие на кашель и на стон, а скорее всего, на сдержанный хохот.
Сервилий бросился к постели, оттолкнул Люциллу и, нагнувшись, грубо вытащил смеющуюся Катуальду.
— Катуальда! — воскликнул он, отскочив прочь, — это ты!
— Это Фламиний! — захохотав, сказала Люцилла, — казни же меня за это!
— А это что такое? — сказал старик, подняв оброненный будто нечаянно рабынею сверток.
— Письмо к моему возлюбленному, — пояснила Люцилла.