Молодая невольница, стоявшая на террасе дома Аврелия Котты, лишенная жестокими законами людей обычных украшений костюма, была лишена и природой всего, что мы привыкли находить красивым в человеке. Ее густые, длинные волосы, заплетенные в две косы, низко висевшие вдоль спины, были ярко-рыжего цвета. Маленький вздернутый нос и светло-голубые глаза, одни из тех, что люди в насмешку зовут оловянными, при худобе и бледности лица были вовсе не привлекательны. Высокий, почти мужской, рост делал еще более заметной худобу ее тощей, изнуренной фигуры.
Она была почти отвратительна, но молодость не дала ей упасть духом… напрасно и зеркало в комнате госпожи и кристальные воды горного ручья говорили ей о ее безобразии, — молодость горячим ключом кипела в сердце, а ум был занят приятными мечтами и надеждами.
Не имея времени, чтобы пришить хорошенько заплаты, молодая девушка, однако, нашла досуг, чтоб вышить пестрой шерстью — красивую кайму на подоле и вороте своего платья, кайму, которая уже, увы! — успела полинять под жгучими лучами солнца и потоками дождя, сплела из разноцветных обрывков материи, добытых ей одной известным способом, широкий пояс и перетянула им свой тонкий стан, завязав длинные концы в изящный узелок с боку. Не имея даже простых, деревянных подошв с ремнями на ногах, она имела на шее ожерелье, которым щеголяла, хоть оно и было снизано из деревянных шариков, как и ее кайма полинявших, но бывших когда-то пестро раскрашенными.
На ее правой руке, около кисти, виднелся широкий железный наручник, обычная принадлежность римской рабыни, единственное облегчение в трудах, допускаемое строгим хозяином, — предмет, предохранявший руку от мучительного трения при переносе тяжелых корзин и узлов.
Но этот наручник не один красовался на руках невольницы: выше обоих локтей ее были надеты узкие железные обручи, которые Катуальда, при помощи своей фантазии, считала браслетами.
Концы ее рыжих, длинных кос были украшены лентами — полинялыми, грязными, но все-таки шелковыми, а яркие, пунцовые розы, прикрепленные за ухом и на груди, держались очень кокетливо.
Не только молодость, но и родина сказывалась во всем этом: Катуальда была галлиянка[3].
Имея все отличительные черты своей нации — живость фантазии, кокетство, веселость, разговорчивость, она, однако, не была легкомысленна, по крайней мере, вовсе не до такой степени, как многие из ее соотечественниц; но в этом были виноваты обстоятельства ее жизни, сложившиеся очень печально.
Катуальде было только 17 лет.
Очаровательным представляется этот возраст всем особам женского пола, уже далеко оставившим его за собой на жизненном пути. Мы не можем представить себе девушку 17 лет иначе, как в цветущем периоде развития, если не красоты, то стройности, гибкости стана, грации движений, с улыбкой на устах и радостью в сияющем взоре, еще не отуманенном горькими разочарованиями, бегающей за бабочкой или составляющей красивые букеты, сидя на лавочке под тенью развесистого дерева, громко смеющейся или плачущей над пустяками.
Исключения, правда, во всем не редки. Есть девушки, которые в 17 лет уже испили горькую чашу всевозможных разочарований и потерь, и мысли которых уже очень далеки от цветов и бабочек, веселый смех давно уступил свое место горькой усмешке, а слезы не от пустяков струятся по щекам.
Невольница знатного, богатого Котты не принадлежала ни к той, ни к другой категории. Невыносимое положение тяжкого рабства у сурового, хоть и не жестокого, господина, — рабства и у всех его рабов, наделявших Катуальду и работой и колотушками в неоскудевающем изобилии, ненависть единственного близкого ей на земле человека, родного брата, — все это, кажется, должно бы наложить печать горьких страданий и безвыходного отчаяния на ее душу, но этого не случилось. Она, конечно, не могла быть беззаботной ветреницей, но не была и страдалицей; она ни на что не жаловалась. Если она и страдала, то никто этого не знал и не замечал.
В ее взорах, задумчиво устремленных без всякой цели вдаль, не выражалось ни тоски, ни ленивой беспечности, свойственной многим служанкам в час отдыха; в ее взорах скорее светилась надежда на что-то очень хорошее, готовое для нее в близком будущем; она старательно обдумывала нечто, чрезвычайно важное для нее, и углубилась в свои планы до того, что не. видела прекрасного, далекого ландшафта, впрочем, уже приглядевшегося и надоевшего ей; не чувствовала укусов комаров, облепивших ее босые ноги, не слышала их жужжания вокруг ее головы; не заметила, как постепенно стемнело и яркие звезды засверкали над ее головой.
Нежная, мягкая рука ласково легла на плечо Катуальды и тихий, приятный голос раздался в вечерней темноте, назвав ее по имени.
— Катуальда, отчего ты до сих пор не спишь, моя милая? — спросила низенькая брюнеточка, вышедшая на террасу из комнат.
Аврелия, дочь Котты, не была блестящею красавицей, но в ее умных карих глазах, постоянно задумчиво глядевших и готовых сверкнуть слезою, отзывом сердца на горе или радость ближнего, выражалось так много доброты, нежности и готовности помочь, чем только она может, что всякий готов был полюбить ее, почувствовав неотразимую симпатию к этому милому, миниатюрному существу, простому и добродушному, не способному ни к малейшей тени хитрости или лести.
— Я проходила мимо двери и увидела тебя, — продолжала Аврелия с оттенком дружеского упрека в голосе, — неужели ты еще не устала?
— Это ты, госпожа! — отозвалась Катуальда, вздрогнув от неожиданности, потому что, углубившись в свои думы; забыла в эти минуты все на свете.
— Я тебе много раз говорила, Катуальда, чтоб наедине со мною ты не величала меня именем госпожи; разве ты не хочешь быть моею подругой?
— Когда я буду свободна, буду звать тебя моей милой, доброй Аврелией, а до тех пор… ах, какая страшная, глубокая бездна лежит между свободой и рабством!
— Между мной и тобой нет никакой бездны, — возразила Аврелия — разве я свободна в доме моего отца? разве я не работаю с утра до ночи? разве у меня есть хоть одна минута покоя? ложась в мою постель, я боюсь надеть спальное платье, ожидая, что не успею задремать, как отец уже позовет меня, чтобы в десятый раз спросить, сколько собрано сегодня яиц или винограда, или напомнить мне, чтоб я велела запереть кота в хлебный амбар… с утра до ночи и с ночи до утра я занимаюсь этими пустяками, кроме более важного дела; беда мне, если отец увидит пробку или веревку в чулане не на своем месте!.. нет; Катуальда, я не свободна, я такая же раба, как ты!
Аврелия грустно вздохнула и, обнимая Катуальду, продолжала:
— А к чему нужна эта щепетильная мелочность в хозяйстве? это поднимание с пола и укладывание на место каждой упавшей горошины или зернышка перца? это сосчитывание и ежедневное записывание всякой рухляди, которую перекладывают с места на место, — рухляди, которую даже бедный человек не стал бы держать в доме, а выкинул бы без сожаления… сколько уходит на это драгоценного времени!.. я употребила бы его на развитие моего ума, на помощь бедным людям и на более полезные отрасли хозяйства, не говоря уже об отдыхе или удовольствиях; удовольствий-то мне никогда не придется узнать!.. никогда!.. я знаю, хоть и в глуши живу, как веселятся другие девушки моих лет; как они, при меньшем, чем наше, богатстве, наслаждаются, видят людей, разные города, покупают наряды, а я только однажды, пять лет тому назад, успела выпросить себе хорошее платье, да и то дешевое…
— Из клетчатой бомбицины[4], — перебила Катуальда, горько усмехнувшись, — какие рабыни Люциллы носят.
— И его покойница-матушка чуть не со слезами у отца вымолила. Подумай, Катуальда, пять лет я ношу по праздникам одно и тоже платье!.. отец не соглашается позволить мне даже пришить к нему широкую кайму на подоле, не принимая во внимание, что я. ведь выросла, это платье мне чуть не по колено!.. ах, ужасно!.. пять локтей прикупить какой-нибудь материи он не позволяет!.. ему жаль 10 динариев для моего платья; не для щегольства, а для избежания безобразия, насмешек!.. никуда он меня не возит и не пускает, никого не принимает к себе… я его раба!.. настанет скоро день, — он и меня продаст, как продал нашего бедного Аминандра… продаст он меня не покупщику, а старику — мужу, которого я терпеть не могу, отдаст меня против моего желания за нелюбимого человека!