Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

На пятом километре кончился большак.

Ковалёв потом, вспоминая эту ночь, всегда начинал с этого места: как колонна упёрлась в спуск к пойме, и как он вышел вперёд с фонарём, и как в свете фонаря стало видно, что там внизу.

Там внизу не было дороги.

Там была полоса шириной метров в шестьдесят, взбитая гусеницами до состояния теста, с водой в колеях, и колеи были глубиной по колено, а местами по пояс, и в них стояла вода, и по краям торчали вывороченные пласты дёрна.

По этой полосе за сутки прошли танковый корпус, стрелковая дивизия и чья-то артиллерия на тракторах, и каждый из них прошёл, потому что имел гусеницы или потому что успел раньше.

А поперёк полосы, метрах в трёхстах, чернел «студебеккер» — чужой, брошенный, сидящий на раме, с задранным носом.

— Товарищ майор, — сказал Бурмистров, стоявший рядом. — Обход?

— Куда?

— Кругом, через Ольшанку, — плюс четырнадцать километров, но там гравий.

Ковалёв посчитал.

Четырнадцать километров плюс — это по мокрому гравию часа четыре с половиной для конной тяги. Плюс мост в Ольшанке, который может быть занят чужой колонной, и тогда там стоять до утра.

— Идём напрямую, — сказал он.

Он ошибся.

Он понял это к трём часам ночи и признал вслух в тетради на следующие сутки, и именно так и записал: «Решение принял неправильное. Обход через Ольшанку дал бы к утру двадцать километров вместо одиннадцати».

Но ночью четвёртого сентября он этого ещё не знал, и знать не мог, и всякий на его месте решил бы так же: короче — значит короче.

Первым застрял второй «студебеккер».

Он сел на мосты через сто двадцать метров, и сел мягко, без рывка, просто опустился и перестал ехать.

Его тащили первым «студебеккером» на тросе — и посадили первый.

Тогда Ковалёв прекратил это.

Он собрал у спуска Тюрина, Шестакова, обоих новых комбатов, Полторанина и Бурмистрова, встал под дождём и сказал:

— Машины дальше не идут. Это первое.

— Товарищ майор… — начал кто-то.

— Не идут. Мы будем всю ночь вытаскивать четыре машины и не вытащим. Машины остаются здесь, с водителями, с боеприпасом и с охраной. Их вытащат утром или завтра, когда подсохнет, или не вытащат совсем.

— Орудия? — спросил Тюрин.

— Орудия пойдут на руках.

Он сказал это спокойно, и никто не удивился, потому что все уже поняли это сами, стоя под дождём и глядя вниз.

Тринадцать орудий. Шестьдесят метров поймы, потом ещё километра полтора раскисшего подъёма, потом — как пойдёт.

— Второе, — сказал Ковалёв. — Мы не будем катить все тринадцать сразу.

Он присел на корточки и прямо в грязи, черенком лопаты, нарисовал схему.

— Если я дам по двенадцать человек на орудие, будет так: двенадцать человек в этой каше протащат орудие метров двадцать, потом встанут. Через полчаса они кончатся совсем. Через час у меня будет тринадцать орудий, застрявших в разных местах, и двести человек, которые лежат.

Он провёл черту.

— Поэтому делаем иначе. Собираем всех. Сто восемьдесят человек в одну команду. Ставим на первое орудие сорок человек — по двадцать на колесо и на станины — и протаскиваем его через всю полосу насквозь, до твёрдого. Не до половины. Насквозь. Потом эта сорока возвращается за вторым.

Бурмистров быстро посчитал.

— Товарищ майор, это тринадцать ходок туда и тринадцать обратно. Люди пройдут по грязи двадцать шесть раз по шестьдесят метров, а вернее — по полтора километра, потому что тащить придётся до подъёма.

— Да.

— Это тридцать девять километров по грязи на человека.

— Нет, — сказал Ковалёв. — Мы разобьём на три смены по шестьдесят. Смена тянет четыре орудия и отдыхает, пока тянут две другие. На человека выйдет двенадцать-тринадцать километров.

Он поднялся.

— И третье. Никто ничего не тащит бегом и никто не надрывается. Команда «взяли» — по счёту, все одновременно. Кто тянет в одиночку, тот рвёт себе живот, и я его потом везу в медсанбат вместо снаряда. Комбатам следить лично.

Это было единственное умное, что он в ту ночь сделал, и оно сработало.

Первое орудие протащили за сорок восемь минут.

Второе — за сорок одну: приноровились.

Третье — за тридцать девять.

Дальше пошло ровнее, потому что орудия шли по одному следу, и след после третьего орудия стал плотнее, — колея, выбитая гусеницами, начала работать как колея.

Ковалёв стоял на бровке с фонарём и считал.

Он считал минуты на орудие, орудия, ходки и людей, и записывал огрызком карандаша на куске картона, потому что бумага в кармане промокла в первый же час.

К четырём утра через пойму прошли одиннадцать орудий.

В четыре двадцать оборвался трос на двенадцатом, и орудие откатилось назад по склону на два с половиной метра.

Номер расчёта по фамилии Кириллов, из августовского пополнения, двадцати лет, шёл сзади, у станины, и не успел.

Его придавило станиной к земле, поперёк груди, и вытащили его через полторы минуты, и он умер на руках у Мангасаровой минут через двадцать, не приходя в сознание.

Он был в полку двадцать один день и не сделал ни одного выстрела по противнику.

Его похоронили в семь утра на бугре у Гниловки, и Ерёменко написал матери письмо, в котором было сказано, что её сын погиб при выполнении боевого задания.

Это было правдой. Но Ковалёв, подписывая, подумал, что человек, который получит это письмо, представит себе что угодно, только не то, что было.

Кинопередвижку он приказал бросить в половине пятого.

Она сидела на оси в сорока метрах от начала спуска, вместе с движком, и вытащить её можно было — часа за полтора, силами человек сорока.

Полутора часов не было.

— Афанасий Ильич. Оставляем.

Ерёменко стоял по колено в воде, в плащ-палатке, с которой текло, и смотрел на свою повозку.

Ковалёв ждал возражений и приготовил ответ.

— Есть оставить, — сказал Ерёменко.

И всё.

Он повернулся и пошёл к людям, и до утра работал в третьей смене, и тянул наравне, и Ковалёв дважды видел его в темноте — узнавал по голосу, потому что замполит считал вслух: «и-и — взяли! и-и — взяли!»

Кинопередвижка появилась в полку через двое суток, на новом месте, целая, вместе с движком и с двумя коробками плёнки.

Никто не спросил, каким образом, и Ерёменко не рассказал.

Рассвело в шестом часу, и с рассветом стало видно всё, чего ночью было не видно.

Пойма позади. Впереди — подъём, длинный, пологий, километра на два, и по нему — та же борозда.

На подъёме, растянувшись, стояла чужая колонна: артиллерия на конной тяге, гаубицы, человек триста, кони по брюхо.

Они стояли там с вечера.

Ковалёв прошёл вперёд, нашёл их командира — капитана, серого от грязи и от бессонницы, — и они сорок минут решали, кто кого пропускает.

Решили просто: помогать друг другу.

Сто восемьдесят человек Ковалёва протаскивали гаубицу, потом триста человек капитана протаскивали две ЗиС-три, и так по очереди, и на этом подъёме два полка, до того друг о друге не знавшие, за пять часов сделали то, чего поодиночке не сделали бы за сутки.

Регулировщиков не было. Начальства не было. Никто этого не приказывал и никто потом об этом не доложил, потому что доносить было не о чем: ни подвига, ни потерь, ни трофеев.

Просто два полка помогли друг другу подняться на бугор.

Гать строили с десяти до четырнадцати.

За бугром оказалось место, где борозда упиралась в мочажину метров на восемьдесят, и на этой мочажине стояли, кроме уже упомянутых, три застрявшие повозки, один трактор и «виллис».

Ковалёв послал людей в ольшаник.

Они рубили лозу и ольху четыре часа и настелили восемьдесят метров гати в два слоя, и Ковалёв, глядя на эту работу, вспомнил сто шестьдесят четыре жерди, которые Сычёв вёз двадцать шесть километров с рубежа под Понырями и которые пошли на накат над блиндажами.

Сычёва не было. Жердей не было. Ольшаник, слава богу, был.

Полторанин на гати работал со всеми, и работал хорошо, и Ковалёв это отметил.

665
{"b":"980690","o":1}