Приказ пришёл в двадцать один пятьдесят.
Сначала позвонил оперативный от Дрозда и сказал одно слово: «Готовность». Через двенадцать минут прибыл капитан на мотоцикле, с планшетом и с пакетом, и Бурмистров расписался в получении и записал время.
Задача была такая.
Полку к четырём часам седьмого июля выйти в район Поныри и занять противотанковый район на юго-западной окраине посёлка, оседлав железную дорогу. Поступить в оперативное подчинение командующего артиллерией тринадцатой армии. Взаимодействие — с частями триста седьмой стрелковой дивизии, на месте, с её командиром артиллерийского полка. Проводник будет выслан к развилке у Никольского к двадцати трём часам.
Марш — двадцать шесть километров.
— Двадцать шесть, — сказал Бурмистров, промерив по карте циркулем. — По ночной дороге, с нашей тягой — пять часов, если ничего не случится.
— Случится, — сказал Ковалёв. — Считайте шесть.
— Тогда надо выходить в двадцать два тридцать.
— Выходим в двадцать три. Полчаса я потрачу на людей.
Он потратил их не зря.
Комбатов он собрал на четыре минуты и сказал им то, что было нужно сказать один раз.
— Идём под Поныри. Идём ночью. Дорога одна, идти по ней будем не одной колонной, а тремя, с дистанцией восемьсот метров между нитками. Первая — по дороге. Вторая — параллельно, полем, слева, вот здесь, Малахов провешил. Третья — тылы, сзади, отдельно.
— Товарищ майор, — сказал Рябинин, — полем медленнее.
— Полем медленнее и целее, — сказал Ковалёв. — На дороге ночью бьют по дороге. Дальше. Огней нет вообще. Курить в движении запрещаю, не потому, что видно папиросу, — а потому, что человек, который закуривает, останавливается. Остановился один — встали сорок.
Он оглядел их.
— И главное. При налёте и при обстреле колонна не разбегается и не залегает всем составом. Расчёт остаётся при орудии. Ездовой остаётся при лошадях. Все прочие — сто шагов в сторону и в землю. Если лошадей бросят, мы утром окажемся без орудий, и тогда нас можно будет не убивать.
Сборы заняли сорок минут, и сорок минут эти были странные.
Полк снимался с четырёх рубежей, которые копал двадцать суток.
Люди вытаскивали орудия из окопов, отрытых по всем правилам, с ровиками и нишами, с одетыми крутостями, с ходами сообщения в щели, — и оставляли их пустыми. На первом рубеже оставались двадцать основных окопов, двадцать запасных, одиннадцать ложных и полтора километра ходов сообщения. На остальных трёх — примерно столько же.
Ковалёв стоял у своей бывшей огневой и смотрел, как чёрный прямоугольник окопа медленно теряет смысл.
К нему подошёл Сычёв.
— Товарищ майор. Жерди грузим.
— Какие жерди?
— Наши, — сказал Сычёв. — Сто шестьдесят четыре штуки и толя рулон. С накатов сняли, где успели.
— Сычёв, у нас марш двадцать шесть километров.
— Так на повозках же, — сказал старшина. — Товарищ майор, я вам так скажу. Окопы мы бросаем — ладно, окоп не унесёшь. А лес унесу. Куда мы придём, там уже всё срублено, я вам это гарантирую письменно.
Ковалёв посмотрел на него.
— Грузите.
Вышли в двадцать три ноль две.
Проводник у развилки был — старший лейтенант из штаба триста седьмой, молчаливый, на трофейном мотоцикле, и первое, что он спросил, было: сколько у вас тяги.
— Шесть тягачей, остальное кони.
— Кони — это хорошо, — сказал старший лейтенант. — Тягачи у переезда встанут.
Ночь была тёмная, как и положено последней четверти.
Дороги Ковалёв не видел — он видел спину идущего впереди и белое пятно, которое Сычёв велел нашить на скатку каждому головному в отделении: кусок бинта, восемь на восемь. Это было изобретение старшины, сделанное им где-то между Сталинградом и Саратовом, и Ковалёв, узнав о нём в марте, тогда посмеялся.
Сейчас он шёл за белым пятном и не смеялся.
Первые восемь километров прошли за час сорок, и это было хорошо.
Потом начались перекрёстки.
На перекрёстках стояли регулировщики, и регулировщики были злые, потому что через них третьи сутки шло всё сразу и во все стороны. У Березовца полк простоял двадцать две минуты, пропуская танковую колонну, и Ковалёв за эти двадцать две минуты трижды сходил в голову и обратно, проверяя, стоят ли люди там, где велено, а не там, где удобно.
Стояли где велено. Ерёменко шёл в хвосте первой нитки и следил именно за этим, и Ковалёв отметил про себя, что замполит второй раз за трое суток делает не то, что записано у него в обязанностях, а то, что нужно.
В час десять начался обстрел.
Немец бил по перекрёстку — не прицельно, а методически, как бьют по узлу дорог ночью: серия в шесть-восемь снарядов, пауза четыре минуты, снова серия. Ковалёв послушал две серии и понял, что это стодвадцатидвухмиллиметровые гаубицы, что их четыре и что перенос идёт вдоль дороги с шагом метров двести.
То есть рано или поздно шаг придёт туда, где стоит полк.
Он не стал ждать, когда придёт.
— Малахов! Обход.
Обход, провешенный днём вехами через двести шагов, вывел первую нитку в поле, влево, и Ковалёв повёл её сам, пешком, потому что верхом он ничего не видел, а пешком видел вехи — белые сколы на срезах, которые Малахов сделал топориком, сам не зная зачем, просто по привычке землемера метить так, чтоб читалось в сумерках.
Тысяча двести метров полем они прошли за двадцать шесть минут.
По дороге в это время легла третья серия, и легла точно на то место, где полк стоял семь минут назад.
Вторая нитка шла в восьмистах метрах левее и обстрела не заметила вовсе.
Третью — тылы — накрыло краем.
Ковалёв узнал об этом в час пятьдесят, когда его догнал верховой. Убито двое: ездовой Шаталин и повозочный, фамилию которого верховой не знал. Ранено пятеро. Убито три лошади. Сгорел тягач «Комсомолец» — от него загорелись ящики с имуществом связи, и тушить пришлось под второй серией, и потушили.
— Орудие? — первое, что спросил Ковалёв.
— Орудие целое, товарищ майор. Отцепили и откатили. Сейчас на конях тянут.
Вот тут пригодилось то, за что Ковалёва весной ругали в тылу: он не стал переводить полк целиком на механическую тягу, когда была возможность, и оставил половину батарей на конной.
Тягач горит. Лошадь, если её не убило, тянет.
В два двадцать пять они вышли к железной дороге.
Ковалёв понял это не по карте и не по докладу, а по тому, что впереди, поперёк неба, встало что-то чёрное и ровное — длинная прямая насыпь, единственная прямая линия на всей местности, и по ней он сразу определился лучше, чем определился бы днём по трём ориентирам.
Впереди и правее горело.
Горело давно и много: не отдельные пожары, а полоса, и на её фоне читались силуэты — водокачка, какие-то трубы, разбитые вагоны на путях, стена дома с проёмами.
— Поныри, — сказал проводник. — Станция. Вам левее, на юго-западную окраину.
— Далеко?
— Два километра. Только вы туда по дороге не ходите, товарищ майор, дорога простреливается. Вдоль насыпи, с той стороны.
Командира артиллерийского полка триста седьмой дивизии Ковалёв нашёл в два сорок, в подвале кирпичного дома с обрушенным верхом.
Это был майор лет тридцати пяти с серым лицом и с голосом, севшим до шёпота.
— Ковалёв. Истребительно-противотанковый. Двадцать орудий.
Майор поднял на него глаза, и в них было то, чего Ковалёв не видел ни разу за всю войну и что он потом вспоминал часто: человек обрадовался не подкреплению, не помощи, а тому, что кто-то ещё умеет разговаривать целыми фразами.
— Двадцать, — повторил майор. — Двадцать — это хорошо. Садитесь. Обстановка такая.
Обстановка была такая.
Шестого немец на станцию не прошёл, но взял высоты севернее и вышел к первым домам. За сутки на посёлок навалилось столько, что майор не брался считать. Пехота триста седьмой сидит в посёлке и вокруг него, в траншеях и в развалинах, и держится. Слева и справа подходят: артиллерийская дивизия, бригада истребителей, миномётчики.