— Ковалёв!
— Мамедов.
Они пожали руки и постояли посреди дороги минуты три, мешая движению, и всё это время смотрели друг на друга с тем непонятным для постороннего выражением, какое бывает у людей, которые последний раз виделись у переправы в октябре сорок первого.
— Полк?
— Полк, — сказал Ковалёв. — А у тебя?
— Тоже полк. Стоим правее, километрах в двенадцати. — Мамедов достал папиросы, предложил, Ковалёв отказался. — Слушай, я твои ямы под Ветлицей до сих пор вспоминаю. Я тогда с карточкой ночью шёл, как по улице.
— Помню.
— Я её, между прочим, сохранил, — сказал Мамедов. — Она у меня в полевой сумке лежала до Сталинграда, а потом сумку сожгло. — Он помолчал. — Наших-то много осталось?
Ковалёв ответил не сразу.
— Из двенадцатого стрелкового? Гнездилов жив, в Свердловске, учит пополнение. Званцев жив, полковник, без руки. Ситников пропал. Ремизов пропал. Дорош убит. — Он перечислял ровно, как докладывают расход. — Из моих сорок первого года живой один. Старшина.
— Сычёв, — сказал Мамедов.
— Ты помнишь?
— Я его сапоги помню, — сказал Мамедов. — Он мне у переправы сапоги предлагал. Я отказался, дурак.
Работать начали семнадцатого и работали двадцать суток.
Полоса, нарезанная полку, была шириной в шесть километров и глубиной в четыре, и в ней Ковалёв за трое суток верхом определил четыре танкоопасных направления. Три из них были очевидны, четвёртое он нашёл сам и не сразу.
Четвёртое шло по дну широкой балки, заросшей кустарником, и любой человек с картой сказал бы, что там танк не пойдёт: узко, кусты, дно сырое.
Ковалёв слез с лошади и прошёл балку пешком, всю, от начала до конца — два с половиной километра, — и в трёх местах проверил дно каблуком.
Дно было плотное.
В ноябре сорок первого он посмотрел овраг у Кузнецова сверху, с фонариком, за восемь минут, и решил, что танк там не пройдёт. Танк прошёл. За это заплатили семь человек и одно орудие, и с тех пор Ковалёв не верил ни одному оврагу, пока не спускался на дно.
— Малахов, — сказал он землемеру. — Промерьте балку. Ширину по дну через каждые сто метров, уклоны на входе и на выходе, грунт. Если по ней проходит колёсный трактор, значит, пройдёт и танк.
— А трактора нет, товарищ майор.
— Значит, считайте без трактора.
Малахов промерил и доложил через сутки: по дну проходит, на выходе крутизна десять градусов на протяжении сорока метров, грунт держит.
Четвёртый рубеж отрыли там же, и ложную батарею на него ставить не стали — на такое направление не бывает ложных, потому что на нём и настоящую-то никто не ждёт.
Распорядок Ковалёв ввёл в первый же день и не менял его двадцать суток.
Днём полк спал, обслуживал матчасть и занимался в укрытиях. Всякое движение по открытому днём было запрещено: он помнил степь, и он знал, что немецкий воздушный наблюдатель за сутки читает местность лучше, чем разведрота за неделю.
Работали с двадцати двух до четырёх, в темноте.
Копали всё: основные окопы на каждое орудие на четырёх рубежах, запасные к ним, ровики для боеприпаса отдельно, щели для расчётов в двадцати метрах, ходы сообщения, укрытия для передков и тягачей, ниши, водоотводные канавки.
Грунт был неплохой — суглинок, — и всё равно двадцать суток ночной работы на трёхстах человеках сказались на третьей неделе: люди начали засыпать стоя.
Тогда Ковалёв разделил полк на смены и заставил спать по шесть часов в сутки обязательно, под контролем комбатов, и одного командира взвода, который решил, что героичнее не спать, при всех снял с работ и отправил спать, объяснив, что несплящий командир на четвёртые сутки ошибается вдвое чаще пьяного.
Сычёв торжествовал.
Его две платформы леса оказались в этой местности валютой более твёрдой, чем любые деньги. Лес в полосе армии кончился в мае — весь, включая кустарник, — и накат брать было не из чего.
Старшина выдавал жерди под запись, поштучно, с записью в отдельную тетрадь, и к концу первой недели наладил меновую торговлю такого размаха, что Ковалёв предпочёл в неё не вникать.
Полк получил за жерди: две бочки солидола, четыре катушки телефонного провода, полторы тысячи мешков — обыкновенных мешков для земли, которым в обороне цены нет, — сто двадцать метров маскировочной сети и, каким-то образом, полевую хлебопекарню в пользование на четверо суток.
— Товарищ майор, — сказал Сычёв, докладывая. — Я вам говорил про лес?
— Говорил.
— Я вам его два года говорю, — сказал Сычёв с удовлетворением. — Один раз вы мне поверили в сорок втором, а теперь и спорить перестали.
Позиции для пятой батареи Ковалёв выбирал сам и потратил на четыре окопа полтора дня.
Пятьдесят седьмые он ставил не так, как всё остальное.
Они стояли кинжально: на малой дальности, в кустах и в складках, с секторами метров на семьсот, замаскированные так, чтобы не читались вообще ниоткуда, и без единого выстрела до команды. Окоп под каждую был длиннее обычного на треть, потому что ствол вылезал за станины, и Сычёв, роя первый, дважды сказал вслух, что он предупреждал.
Траву перед стволами Ковалёв велел выкосить в тридцати метрах и полить, а перед стрельбой поливать снова, вдвое против трёхдюймовок.
— Товарищ майор, — спросил Шестаков, — а если дождь?
— Если дождь — считайте, что вам повезло, — сказал Ковалёв. — Дождь бывает не всегда.
Карточки огня он проверял лично — все двадцать на основном рубеже и выборочно на остальных трёх.
Проверка занимала у него по полтора часа на орудие, и делал он это одинаково: приходил на позицию, садился в окоп на место наводчика, брал карточку и начинал спрашивать.
— Ориентир первый.
— Угол дома, товарищ майор. Триста сорок.
— Промеряли чем?
— Шагами. Малахов давал дальномер, мы и дальномером проверили, вышло триста тридцать восемь.
— Записывайте триста сорок, дальномер у вас один на полк. Ориентир второй.
— Сухая ветла. Шестьсот двадцать.
— Ветла упадёт, — сказал Ковалёв. — Она сухая. Её собьют первым же снарядом или срубят сапёры на дрова, и вы останетесь без ориентира. Берите второй такой же на том же направлении.
Он забраковал за двадцать суток семь карточек из двадцати.
Одну — за ориентир, который не виден с места наводчика, а виден только с бруствера. Две — за то, что дистанции были взяты с карты, а не промерены. Одну — за то, что сектор перекрывал соседнее орудие. Три — за то, что на них не был обозначен предел, за которым цель уже не поражается: командиры орудий честно написали дальность прямого выстрела, и Ковалёв заставил дописать вторую цифру, ту, что из его апрельского приказа по полку.
— Товарищ майор, — сказал один из командиров орудий, сорокалетний, из запаса, — да ведь это ж одно и то же почти.
— Не одно. Дальность прямого выстрела — это докуда снаряд летит по прямой. А вторая цифра — докуда он ещё пробивает. Вы будете стрелять по второй, а не по первой.
— А если он ближе подойдёт, а я не пробью?
— Значит, вы его на этой дистанции вообще не берёте, — сказал Ковалёв. — И тогда это не ваша цель. Тогда вы докладываете и ждёте команды.
Он повторял это на каждой позиции — двадцать раз — и на двадцатый поймал себя на том, что говорит теми же словами, что и на первой.
Это было и хорошо, и плохо. Хорошо, потому что заученное держится. Плохо, потому что заученное держится буквально, и он уже знал, чем это кончается.
Боевое распоряжение он подписал двадцать шестого июня — первое в своей жизни.
Это была бумага на полторы страницы, отпечатанная Бурмистровым на машинке в двух экземплярах: порядок выдвижения полка на рубеж номер два по сигналу, маршруты по батареям, время готовности, порядок связи, кто идёт головным, кто замыкает, где сборный пункт при потере связи.
Ковалёв прочитал её дважды и расписался внизу.
Подпись вышла круглая, старательная, с наклоном влево.
Он посмотрел на неё и вдруг очень отчётливо понял разницу.