Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Ковалёв запомнил его ещё в марте, при приёмке пополнения, по ответу на свой вопрос: на «кто» тот сказал не профессию, а «я, товарищ майор, по валенкам», и это было сказано так, что стало ясно — человек полжизни делал одно и делал хорошо.

Потом он услышал его ещё раз, через приоткрытую дверь барака, когда тот спрашивал у соседа, зачем показывать немцу нашивку, и говорил «врёшь» тем неуверенным голосом, каким говорят люди, которым очень хочется, чтобы им не врали.

Второго апреля, ночью, вторая батарея отрабатывала развёртывание на местности.

Местность была за лагерем, на скате пологой балки, и выбрал её Малахов-землемер — правильно выбрал: скат, кусты, сектор. Уклон там был такой, что днём его никто и не замечал.

Ночью подморозило, и по скату лёг наст.

Дальше Ковалёв восстанавливал это по докладам трижды и всякий раз получал одно и то же.

Орудие отцепили от передка. Уклон был небольшой, градуса четыре. Колодки лежали на месте, в укладке. Их не подложили, потому что за две недели на плацу не подкладывали ни разу и потому что рука сама шла к станине, а не к укладке.

Орудие тронулось не сразу. Оно постояло — Ерофеев в этот момент как раз обходил его сзади, чтобы взять правую станину, — и пошло по насту назад, тихо, набирая.

Он сделал то, что сделал бы всякий, кто полжизни работал руками и ни разу не стоял под тем, что весит тонну с четвертью: он упёрся.

Он упёрся в станину и попытался удержать, и наст поехал у него под ногами, и он упал на спину, а орудие, разворачиваясь, прошло по нему станиной и сошником.

Расчёт держал орудие через три секунды. Через четыре под колёса легли колодки — их подложил тот самый сержант, который в марте объяснял Ковалёву, что на ровном не покатится.

Мангасарова прибежала через восемь минут.

Она работала над ним двадцать минут, при свете двух фонарей, которые Ковалёв разрешил включить, стоя на коленях в наледи. Потом подняла голову и сказала:

— Всё, товарищ майор.

И добавила, глядя не на него, а на свои руки:

— Грудная клетка. Тут бы и в госпитале не вышло.

Полк узнал к утру, и утро было тяжёлое.

Тяжелее всего было то, чего Ковалёв не предвидел: люди не понимали, как это считать.

Они месяц готовились к тому, что их будут убивать. Они знали, зачем им двойной оклад и что означает ромб на рукаве. Они были готовы — насколько к этому бывают готовы — к тому, что кого-то убьёт немец.

А Ерофеева задавило собственной пушкой на учении, в тылу, за восемьсот километров от фронта, и это не помещалось никуда.

Дознание Бурмистров начал в шесть утра, не спрашивая разрешения, потому что так полагалось.

К полудню на столе у Ковалёва лежали объяснительные всего расчёта, схема места, показания командира орудия, командира батареи и заключение: несчастный случай при проведении занятий; причина — непринятие мер против самопроизвольного движения орудия на уклоне; лица, допустившие: командир орудия сержант Гнатюк, командир второй батареи лейтенант Рябинин.

Ковалёв прочитал и отложил.

— Не так, — сказал он.

— Что не так, товарищ майор?

— Всё так, кроме главного. Колодки перестали ставить не вчера и не по своему почину. Я это видел двенадцать дней назад лично, на плацу, у этого самого расчёта. Я разрешил отрабатывать без колодок, потому что они стоят четыре секунды, а мне нужны были эти четыре секунды. Я сказал, что на местности ставить обязательно, и на этом успокоился.

Бурмистров смотрел на него молча.

— Пишите, — сказал Ковалёв. — Причина: указание командира полка о выполнении норматива без применения колодок при отработке на плацу, повлёкшее утрату навыка у расчётов. Лицо, допустившее, — командир полка.

Начальник штаба взял карандаш, но писать не стал.

— Товарищ майор. Разрешите сказать не по форме.

— Говорите.

— Это неправильно, — сказал Бурмистров. — Не потому, что неправда. Правда. А потому, что вы сейчас пишете бумагу, которая уйдёт в округ, а оттуда — в прокуратуру, потому что небоевые потери при занятиях идут туда всегда. Через две недели полк должен получить боеприпас, через полтора месяца — грузиться. Разбираться с вами будут именно эти полтора месяца.

— Я не собираюсь прятаться за Рябинина. Ему девятнадцать лет, и он повторял то, что ему сказал я.

— Я не предлагаю прятаться, — сказал Бурмистров. — Я предлагаю писать в том порядке, в каком оно было. Виноват расчёт: не подложил, хотя знал. Виноват командир орудия: не проверил. Виноват командир батареи: не проконтролировал. Виноват командир полка: своим указанием создал условия. Всё это правда, и всё это в акте будет. А отдельно вы напишете рапорт от себя.

— Разница?

— Разница в том, что в акте вы будете четвёртым, а не первым, — сказал начальник штаба. — Четвёртому дают выговор. Первому дают следователя.

Ковалёв сидел и молчал.

Он двадцать лет — по своему счёту — учил молодых командиров тому, что за подчинённого отвечает начальник, и ни разу не усомнился в этом правиле. Правило было верное, и он готов был по нему отвечать.

И он же двадцать месяцев занимался арифметикой.

— Пишите, как сказали, — сказал он наконец. — И рапорт я напишу.

Бурмистров кивнул и сел писать, и ни один из них не сказал больше ни слова, потому что говорить тут было нечего, а думали они, судя по всему, одно и то же.

Хоронили Ерофеева четвёртого апреля, на кладбище у села, в двух километрах от лагеря.

Земля была мёрзлая сверху и мокрая внизу, могилу долбили полдня. Полк построили весь, все двести с лишним, потому что Ковалёв так приказал.

Залп он разрешил. Здесь, в тылу, залп ничего не демаскировал, и это было единственное, что он мог дать этому человеку сверх положенного.

Говорил Ерёменко.

Ковалёв ждал беды — он готовился к тому, что сейчас будет сказано про долг перед Родиной и про священную ненависть, и что двести человек, стоящих у ямы, это услышат и не поверят, потому что человека задавило пушкой на учении.

Ерёменко говорил три минуты.

Он сказал, что Ерофеев Степан Тимофеевич, сорока одного года, до войны катал валенки, и делал это хорошо, потому что в Пугачёвском районе его валенки знали. Что у него трое детей, старший на фронте с прошлого года, под Ленинградом. Что он пришёл в полк в марте, за месяц выучился на подносчика и выучился хорошо, а в его годы это тяжело. Что погиб он на своём месте, при своём орудии, ночью, на работе.

И в конце сказал:

— А ещё скажу вам, товарищи, вот что. Мы тут все учимся воевать. Учиться — это тоже война, только без немца. И платим мы за неё тем же самым, чем будем платить потом. Разницы, если по-честному, никакой нет, и я вам врать не буду, что есть.

Он замолчал и отошёл, и Ковалёв понял, что ошибся в этом человеке, и отметил себе это отдельно.

Ведомость Сычёв принёс вечером.

Он положил её на стол, придавил, как всегда, чем попало — на этот раз печатью, — и развернул на нужной странице.

— Расход, товарищ майор. Личный состав: один. Ерофеев Степан Тимофеевич, рядовой, подносчик третьего орудия второй батареи, тысяча девятьсот второго года рождения. — Он помолчал. — Графа — вот эта.

Ковалёв посмотрел.

Графа была не та.

За двадцать месяцев он подписал восемь ведомостей и знал их наизусть: слева фамилия, звание, год рождения, дальше — где и когда, дальше — графа. И графа всегда была одна: боевые потери.

Тут стояло: «небоевые».

Он смотрел на это слово и думал, что человек лежит совершенно одинаково в обоих случаях. Что Ерофеев в свои сорок один год приехал за тысячу вёрст, выучился в месяц на подносчика и лёг под свою же пушку в двенадцати километрах от станции, с которой два месяца назад сошёл. Что семья его получит то же самое извещение, а пенсию — по другой статье. Что в сводке за апрель полк покажет ноль по боевым и один по небоевым, и человек, читающий эту сводку в округе, скользнёт по строчке глазами и подумает: непорядок с дисциплиной.

624
{"b":"980690","o":1}