— Хоть из пушки стреляй — он и ухом не поведет, — наконец решили в толпе.
В конце лета Андрущук от кого-то услышал, что Зинь пишет книгу и что в этой книге упоминает и его. Выбрав удобный момент, Родион зашел к Радичу.
— Какие все же подлые женщины! — ни с того ни с сего пожаловался он Зиню. — Молча орудуют глазами, а виноват в результате ты. Вот уж адское зелье!
Сохраняя серьезный вид, Зинь посоветовал ему:
— Вы, дядька Родион, остерегайтесь таких глаз. О женских взглядах один француз сказал: «Это — большое оружие… Взглядом можно все высказать и в то же время от него всегда можно отказаться».
— Когда же он это сказал? — живо поинтересовался Родион.
— Более ста лет тому назад.
— О, вон еще когда были умные люди! — задумчиво проговорил Родион. — Видать, и он, француз этот, бывал в переделках. Ну, Зинько, ты меня утешил. Значит, я не один такой… А как звали француза?
— Стендаль, знаменитый писатель. Он целый трактат о любви написал.
Андрущук надул свои розовые щеки и какое-то время смотрел на Радича, часто моргая глазами: не мог понять — в шутку говорит студент или серьезно. Вызывало сомнение непонятное слово — «трактат», оно напоминало ему «акт», а может быть, и судебный приговор. Выпустив из груди, как из кузнечного меха, воздух, Родион поинтересовался:
— Слух идет, будто ты тоже на писателя учишься. Это правда, Зинько?
— Школ таких нет, дядько Родион, чтобы на писателя учили. Есть врожденная способность: если от природы у тебя какой-то заклепки не хватает — никакой мастер ее не вставит.
Произнеся эти слова, Радич смутился, подумал, что Родион может принять их на свой счет, и, чтобы сгладить неловкость, прочитал ему несколько страничек из своей рукописи. Родион узнал себя среди других персонажей и искренне обрадовался. Все дивился: неужели может так получиться, что книгу напечатают и все будут читать о нем, о Родионе из Заслучан?
— После этого о моей будущей книге Андрущук раззвонил по всему селу, — весело рассказывал Радич своим друзьям. — Я сразу же стал неслыханно выгодным женихом. Дядьки, имевшие дочерей на выданье, начали наперебой приглашать меня в гости. Иду, бывало, по улице, вдруг окликнет кто-либо от калитки: «Агов, Зинько! Заглянул бы на часок! У меня такой квас — чудо». Это только к слову — квас или березовый сок, а сами угощают первачом, настоянным на лепестках розы, медовухой или домашним вином. Далекие и близкие соседи стали весьма щедрыми: одна принесет матери кувшин молока, другая на сметану не поскупится. Вот что такое слава, хлопцы.
Вернувшись в университет, Радич продолжал писать свой роман. Купил несколько толстых тетрадей, переплел их в книгу и внес туда все написанное ранее. Корнюшенко, владевший красивым почерком, на первой странице рукописи Зиня вывел заголовок «Солнце над Случью», окантовав его ажурной виньеткой.
XIII
Радость и тревога, как неразлучные сестры, ходят рядом.
Вот и в это утро… Первые лучи солнца, ринувшись в окно сорок второй комнаты, заиграли на лице сонного Лесняка и разбудили его. Яркое оранжевое сияние ударило в глаза. От резкой колючей боли веки инстинктивно закрылись, и в это же мгновение из глубин памяти выплыло другое утро: праздник спаса. Церковный колокол звонил к заутрене, и мать, одетая в свой лучший наряд, шла с маленьким Михайликом по улице. Миновав несколько дворов, Михайлик поднял на мать глаза, и его ослепила оранжевая яркость шелкового платка. Голова матери будто пылала пламенем, сияла, как само солнце.
Все праздничное — в радужных красках. Площадь бурлила, будто на ней столпился целый мир: в Сухаревке начиналась ярмарка. Село заливал малиновый звон колоколов.
Вернувшись домой, Михайлик увидел стоявший на столе, до блеска начищенный в честь праздника медный кувшин, а в нем — золотистый мед. Рядом с ним на столе лежали светловосковые яблоки.
Эти воспоминания разбередили душу Лесняка, и, лежа с закрытыми глазами на койке, он подумал: «С чего это мне так радостно? Не от одних же воспоминаний? Ах, да! Сегодня — воскресенье, весь день свободный. Утро погожее, и мы пойдем в лес. Да-да! Наверняка так и будет. Но откуда тревога? Ведь видимой причины для этого нет…»
А сердце то замирало, то бешено начинало колотиться.
Михайло перебрал события последних дней, но мысль почему-то возвращалась к разговору, происшедшему летом в Сухаревке, на току.
Был обеденный перерыв. Принесли свежую почту, и дядьки разобрали газеты. В газетах сообщалось о приезде в Москву министра иностранных дел Германии Риббентропа для заключения договора о ненападении. Мужчины оживленно комментировали это сообщение и само фото.
— Договор с немцами о ненападении — это хорошо. На Англию и Францию, которые предали Чехословакию, полагаться нельзя, — сказал Пастушенко и продолжал: — Выиграть время, а там, может, англичане и французы, да и сами немцы опомнятся. Видимо, бесноватому Гитлеру все же втолковали, что идти против нас — верная смерть.
Федор Яцун сокрушенно вздыхал:
— Может, все это и так, но за Гитлером нужен глаз да глаз, — И ткнул пальцем в газету: — Ты погляди на этого Риббентропа. Высокий, лысый, с каким-то крючковатым носом и с блудливыми глазами.
— Черт с ним, с его носом, — возразил Пастушенко. — Каждый носит что бог дал.
— Согласен, не в этом суть, — проговорил Яцун. — А присмотрись, как этот фон-барон усмехается. Я его насквозь вижу. Ему так трудно удержать улыбку, как, скажем, нашему Денису Ляшку не взглянуть на чужую молодицу…
Все рассмеялись.
— Не равняйте меня с фашистом! — недовольно крикнул Ляшок, лежавший на траве в сторонке.
Он привстал, надвинул на глаза свою замасленную кепку и, откинув голову, сказал:
— Сегодня утром через Сухаревку проезжал один человек. Он живет на станции. Я как раз вышел к воротам покурить. Человек этот остановил лошадей и попросил у меня огонька. Ну, как водится, слово за слово — разговорились. Он мне говорит: с немцами, мол, в Москве договор о ненападении подписали. У них там, на станции, в клубе радиво есть. Вчера еще об этом услышал. Ну, не в том корень зла. Приезжий уже было пошел к своему возу, но остановился, повернулся ко мне лицом и по секрету сказал: подписывали, дескать, договор в Кремле, а окно было раскрыто, ну, в него и влетела пчела. Пчелу, говорит проезжий, даже кремлевская охрана не может задержать. И начала эта анафемская пчела кружиться над столом переговоров…
— Тебе хаханьки, а мы о серьезном деле говорим, — с досадой сказал Яцун.
Ляшок сдвинул кепку на затылок и, не взглянув на бригадира, невозмутимо продолжал:
— Кружится и гудит, гудит и кружится…
— И долго она у тебя будет кружиться? — спросил Яцун.
— Села на руку немца этого… Рибен… — Запнувшись, Ляшок посмотрел на Пастушенко.
— Ну, Риббентропа, — подсказал тот.
— Да, точно. Он как раз взял ручку и приготовился подписывать, но тут же отдернул руку. Второй раз нацелился пером, а пчела снова тут как тут. Он опять отогнал ее, и удивленно посмотрел на наших представителей. Тут, значит, один из наших усмехнулся и говорит немцу: «Это она, господин фон-министр, липовый дух учуяла…»
Не ожидавшие такой концовки, все рассмеялись. А Пастушенко еще больше нахмурился и строго спросил Ляшка:
— И это тоже по твоему радиву передавали?
— Чего? — оторопело посмотрел на него Ляшок. — Это тот человек, который со станции, рассказывал…
— Договор подписан вчера, — сказал Пастушенко. — Тебя, насколько мне известно, не приглашали. Думаю, не был там и человек, который тебе про пчелу наплел. Вопрос: откуда и для чего подобного рода болтовня идет? Человек тебе втихомолку ляпнул и уехал. Ищи ветра в поле. Ни имени его, ни фамилии ты не знаешь. Так ведь, не знаешь?
Встревоженный Ляшок попробовал было улыбнуться, но получилась жалкая гримаса. Он посмотрел на Пастушенко и пожал плечами:
— Ты что, Сакий? Проезжий затем только остановился, чтобы прикурить. К примеру, ты у меня огонька попросишь, а я сразу тебе бух: «Как твоя фамилия?»