Во время оккупации он снова остался единственным врачом на всю местность. Ни больниц, ни амбулаторий, ни медпунктов на оккупированной территории немцы не открывали. У Саенко были свои инструменты и некоторый запас медикаментов, кроме того, он на сало и самогон кое-что выменивал у проезжих немецких санитаров. Люди потребовали от старосты, чтобы разрешили Ивану Митрофановичу врачебную практику. Ганна Константиновна знала от Капитолины Кузьминичны, что Саенко тайно оказывал медицинскую помощь раненым красноармейцам и тем, которые бежали из плена.
Капитолина Кузьминична часто болела, поэтому Саенко навещал ее со своим неизменным, изношенным рыжим саквояжем. Когда его вызывали в Заслучаны, он по дороге непременно заглядывал к Капитолине Кузьминичне просто так, погостить, осведомиться о ее здоровье. Капитолина Галайчук сама же и предложила Радичке, чтобы Зиновий ночью перешел в ее хату и чтобы Ивана Митрофановича вызвать вроде бы к ней, не возбуждая у немцев или полицаев каких-либо подозрений.
Наконец Радич решился — медленно, словно взвешивая каждое слово, проговорил:
— Ты, Павлик, взрослый и серьезный человек. Доверяюсь тебе, как настоящему другу. Надо пойти в Голубовку, вызвать деда Саенко. Не к нам, а к тетке Галайчучке. Скажешь ему, что Капитолина Кузьминична приболела. Постарайся намекнуть, что, мол, поранила она себе ногу. Понял? Чтоб догадался нужный инструмент взять с собой.
— Ты, Зинь, ранен? — испуганно спросил Павло.
Радич поморщился:
— Рана-то небольшая, можно сказать, легкая, но запущена, и крови много потеряно.
Мать, слушавшая их разговор, не выдержала и воскликнула:
— Господи! Он еще говорит — «легкая». Я как посмотрела, чуть было не упала. Вся нога горит. Ой, не дай бог, чтоб антонов огонь или заражение пошло. Как же ты, сынок, с такой распухшей ногой домой добрался?
— Выхода не было, мама. Вот и дошел, — мягко улыбнулся ей Зинь. — Надо было выжить, мама. И вас видеть, и Витю. Да и с фашистами я еще не рассчитался… — Наклонившись к Павлу, шепотом спросил: — Партизан поблизости нет?
Павло плотнее притворил дверь и тоже шепотом ответил:
— В Черном лесу в конце сентября появилась большая группа конных партизан. Немцы и полицаи пронюхали, окружили их, все думали — амба! А что партизаны? Лошадей бросили и ночью перебрались в Терешковский лес, там и действуют. Немцы, конечно, лошадей забрали, но ни одного партизана не схватили.
— Значит, наведываются сюда… — проговорил, просияв, Зиновий. На прощанье сказал: — Ну, прошу тебя, Павлуша, подыщи для меня одежонку да забрось ее к тетке Галайчучке и в Голубовку сходи.
…Вечером у Зиновия поднялась температура, его то бросало в жар, то морозило. Мать поила его горячим чаем, обкладывала бутылками с горячей водой, но простуда не отступала.
Ночью, закутанный в теплые материнские одежды, накинув на голову и плечи старый платок, Зиновий добрался до хаты Галайчучки. Иван Митрофанович был уже там. Он с трудом вынул пулю, засевшую у самой кости… Только к полудню отошел от Зиня. Ногу Иван Митрофанович ему спас, но воспаление легких предотвратить не смог.
Небезопасно было матери и Виктору каждую ночь, а порою и днем ходить к соседке, чтобы досматривать Зиня. И как только появилась возможность, его перевели в родную хату. Тогда-то Зиню показалось, что он за два долгих года впервые увидел в ней все: и стол, стоявший у окна, как до войны, и вмазанное в стену потемневшее зеркало, и сделанные материнскими руками искусственные цветы.
Выздоравливая, Зиновий все чаще просил Павла разузнать о местах действия партизан, но поиски не давали результата. Заслучаны находились в стороне от железной дороги и от больших грунтовых путей. Глушь. Староста и полицаи вытворяли здесь что хотели, издевались над людьми, своевольничали. Но как-то в конце зимы и сюда налетели странные партизаны. Старосту и полицая заперли в кутузке при сельской управе и поставили стражу. Созвали на площадь заслучан и начали спрашивать, кто из них жалуется на арестованных предателей. Люди почему-то хмуро молчали. Вперед выступил Родион Андрущук, бывший сельский волокита, и обратился к односельчанам:
— Почему отмалчиваетесь, землячки? Говорите всю правду, пришел час расплаты.
Люди брезгливо отворачивались от него, потому что не забыли осень сорок первого года, когда он бросил винтовку и вернулся домой. Скрывался, пока не пришли немцы. А потом вылез из своего укрытия и ходил чуть ли не героем, хотя люди прямо в лицо называли его дезертиром. Он в ответ лишь посмеивался:
— Дурнем считали Родиона? А оказалось, что я умнее всех. Как увидел немецкие танки и самолеты, тучами двинувшиеся на нас, смекнул: обороняться бесполезно, и дохлое дело. И за что воевать? Ни жены, ни детей у меня нет, а до смерти доживу и при фашистах.
Но при «новом порядке» лодырничать ему не дали: за невыход на работу его крепко побили полицаи — едва в себя пришел. И вот сейчас он, в старой свитке и дырявых галошах, притопывая на снегу ногами, кричал:
— Не молчите, люди! Свои ведь пришли, спасители наши. Я все сказал товарищам партизанам: как все наше добро грабастают, как издеваются над нами. Только теперь я ума-разума набрался и вот первым записался в партизаны. Всех призываю: идите в ряды народных мстителей.
А люди молчали.
Радич, хотя и едва держался на ногах, тоже пытался пойти на площадь. Павло Вичкарчук удерживал его:
— Не спеши, Зинь. Эти партизаны — липовые. Я сам слышал, как один другому по-немецки что-то говорил.
— Правда? Это подозрительно, хотя и не доказательство — у партизан есть переводчики и немецкие коммунисты есть. Все воюют.
— Если они настоящие, они еще наведаются к нам, — говорил Павло. — Подождем до вечера — дело покажет.
Вечером переодетые в партизан немцы и предатели освободили старосту и полицая, а Родиона на глазах у всех повесили. Заслучане тогда говорили: «Жил по-глупому и умер по-дурному».
В начале мая фашисты нагрянули в Заслучаны, начали отбирать молодежь для угона в Германию. Радич с Виктором и Павлом спрятались в лесу. В один из таких тревожных дней Арвид Баград дал задание Саенко — разыскать Радича и вместе с Виктором и Павлом помочь им пробраться в Терешковский лес, в партизанский отряд.
IX
Еще в начале ноября Василь написал Михайлу, что умерла Галина. Ее все же загнал в могилу обострившийся туберкулез. Василь страшно горевал, писал, что ему очень трудно возвращаться после работы в свою опустевшую комнату, что теперь уже ничто не удержит его на заводе — он непременно вырвется на фронт.
«Начали сдавать нервы, — писал брат. — На днях поругался с начальником цеха. Вопрос был принципиальный, и я твердо стоял на своем. Тогда он пригрозил: «Если будешь таким ершистым — сделаю так, что тебя отправят на фронт». У меня от злости и обиды в глазах потемнело. С презрением бросил ему в лицо: «Значит, вы считаете, что я здесь свою шкуру спасаю?! Как же вы можете грозить фронтом, там лучшие наши люди жизни свои отдают, а вы…» Одним словом, врезал ему как мог. Сказал, что иду в партком и пишу заявление: на фронт. Он испугался, качал оправдываться, извиняться, но я все равно решил — только на передовую…»
Читая письмо, Михайло представил себе длинный барак на окраине Челябинска, щупленькую и ссутулившуюся фигуру брата, одиноко сидящего за столом в убогой полутемной комнатушке, и ему до слез было жаль и Галину, и Василя.
…Если верить старожилам, то в Приморье в этот год очень рано подули зимние ветры. В середине ноября морозы сковали еще недавно размокшую от дождей землю. Иногда срывались метели. В один из таких вечеров, когда над сопкой завывал ветер и гнал поземку и мелкая крупа колотила в дверь блиндажа, до Михайлова слуха донеслись чьи-то торопливые шаги, а вслед за ними прозвучал знакомый голос, обращенный, видимо, к часовому:
— Ну и чертов ветер, так и гляди, чтоб не сдул с сопки.
Хлопнула раскрывшаяся дверь, и в блиндаж влетел Геннадий Пулькин, в шинели, в шапке-ушанке и с рюкзаком за плечами. Сняв с головы шапку, сдержанно улыбнулся: