«Тато и мамо! Теперь я знаю, почему вы не любите меня. Я — не ваш сын, а подкинутая вам сирота. Больше не хочу терпеть, или умру, или убегу в дом для сирот».
Записку положил на сундук, на видном месте. Думал: если он и не подкидыш, то отец, мать и Василь, узнав, что он готов умереть или убежать из дома, пожалеют его, может, и заплачут, и станут добрее, ласковее к нему.
Михайлик еще раз перечитал написанное, и так ему стало жаль себя, что слезы брызнули из глаз. Плакал долго, пока не разболелась голова. Потом забрался на печку и заснул. А проснулся от громкого смеха. Была уже ночь, на подоконнике светился фитилек. Отец и Василь сидели у сундука, мать подавала ужин. Брат держал в руках записку Михайлика — вероятно, только что прочитал ее вслух, потому что отец перестал смеяться и нахмурил брови:
— Сейчас разбудить бы сочинителя да всыпать ему по самую завязку! Ишь какую чертовщину придумал!
— Не тронь, — вступилась мать. — Он же совсем еще дитя.
— «Дитя»! — передразнил отец. — Цигарки вон, как взрослый, смалит!
Однако никто не плакал и не жалел его. Это озадачило Михайлика. Еще день или два он подумывал о бегстве, а вскоре и вовсе забыл о своем намерении. Начался перегон коров к Водяной балке, а в этой балке был небольшой пруд, покрытый зеленой тиной, там рос высокий камыш, а чуть повыше — море цветов. Над балкой цвели подсолнухи, из-за них ветер доносил запах спелых дынь, слышалось гудение пчел над цветами, в зарослях пела камышовка. Ветви одинокой дикой груши были густо усеяны терпко-кислыми плодами… Новые степные чары заполнили душу Михайлика.
VI
Где-то далеко за камышами, на восточной стороне Водяной балки, лежит село Водяное. Тамошняя школа утопает в саду. Люди, разговаривая, певуче растягивают слова. Бахчи они обсаживают не высоким африканским просом, как в Сухаревке, а кукурузой, и арбузы у них иного сорта: в желто-белую и темно-зеленую полоску. А сухаревские — с дымкой. В Водяном живут Михайликовы дедушка и бабушка по матери. Дедушка редко бывает у Лесняков — случится, что без копейки денег возвращается с ярмарки или со станции, куда гоняет фуры, тогда и заглянет к ним, чтобы похмелиться. Медленно переставляя толстые, как столбы, ноги, дед входит в хату и садится возле сундука. Отец Михайлика бежит к соседям попросить у них в долг бутылку самогона. Выпив несколько стопок, дедушка склоняет на грудь рыжую чубатую голову, надолго прикипает взглядом к полу. Потом, подперев щеку широкой, натруженной ладонью, заводит свою излюбленную:
Ой із-за гори, та із-за кручі,
Ой скриплять вози, йдучи…
Михайлик сосредоточенно слушает песню, и представляется ему летний день. Степь. Вот из-за кургана показывается чумацкий обоз. Скрипят мажары, позвякивают ярма, и, жуя жвачку, медленно идут утомленные длинной дорогой волы.
Поет дедушка. Мать, слегка покачиваясь, притихнет возле сына, а отец сидит у порога на скамье, печально и будто с укором поглядывает на своего тестя.
Дедушка никогда не берет Михайлика на руки, не гладит его голову и вообще почти не замечает его. А жена его, бабушка Гафия, — ласковая. Всегда приветливо встречает внуков, угощает чем-нибудь вкусным. У них, в Водяном, просторная изба, небольшой вишневый садик. Только в гостях у бабушки Михайлик вволю наедается вишен.
Как-то в конце лета мать заболела, слегла. Олеся жила у бабушки Христи Лесняковой (дед Лесняк умер еще до рождения Михайлика), отец и Василь работали в поле, а Михайлик без присмотра целыми днями гонял по улице. Мать опасалась, чтобы сын не натворил какой-либо беды, и, посоветовавшись с отцом, велела Василю отвести Михайлика в Водяное.
На следующий день братья отправились в дорогу. В степи было уже пустынно. Сколько охватывал глаз — кругом расстилалась пожня, лишь в балке еще зеленела трава да кое-где желтели островки песка, нанесенного дождевыми потоками. Предосенняя степь навевала тоскливость.
На этот раз бабушка встретила внуков не очень радостно: дедушка еще утром пошел в магазин покупать грабли и до сих пор не вернулся. Не иначе как повстречался со своими «собратьями» и загулял.
В большой избе с четырьмя окнами, которые на ночь закрывались синими ставнями, было прохладно и пахло полынью — пол притрушен травой. В переднем углу под иконами — широкий стол. Рядом с иконами, на стене, — две картины.
— Что там нарисовано? — спросил Михайлик бабушку.
Она как раз внесла миску с едой и позвала внуков к столу.
— Что на этих картинах, я тебе толком не скажу, — садясь на скамью, тихо проговорила бабушка. — Вон на той, кажись, Страшный суд нарисован, а вот здесь — идут богомольцы в Иерусалим, впереди на ослике — царь… Дедушка растолкует тебе лучше, да, видно, уже не сегодня. Эхе-хе! Пришли к нему внуки, а он…
Василь собрался домой, и бабушка пошла его провожать, а Михайлик тем временем сидел на скамье и с интересом рассматривал все, что было в избе. Изо всех уголков на него веяло стариной, обжитостью и, как ему казалось, достатком. Он долго не мог отвести глаз от стоявшего на высоких ножках черного лакированного буфета, от его верхнего поперечного карниза, изукрашенного наклеенными — с винных бутылок — ярко-красными круглыми этикетками, пламеневшими, как свежие маки на вспаханном поле. Почти с благоговением смотрел Михайлик и на широкий стол с резными ножками, застеленный голубой скатертью с бахромой, и на крепкую, вытертую до желтого блеска скамью, и на вышитых петухов, удивленно глядевших на Михайлика красными и синими глазами с полотенец, висевших над иконами, и на старинные картины Страшного суда, и на богомольцев, шедших в Иерусалим…
В избе, кроме полыни, пахло свежеиспеченным хлебом. К этим запахам примешивался пьянящий аромат спелых яблок. Он шел как будто из-под стола. Михайлик наклонился, заглянул под стол. Затем приподнял край скатерти и увидел ящик. Выдвинул его и вздрогнул от неожиданности: в ящике лежало десятка два розовобоких яблок.
«Вот богато живут!» — завистливо подумал Михайлик, быстро задвинув ящик на место, и, чтобы избежать соблазна, вышел во двор, сел на высокую завалинку.
Бабушка, чуть сгорбленная, маленькая, хлопотала по хозяйству. А Михайлик восторженно оглядывал новый для него мир. И деревья здесь казались ему выше и зеленее, чем в Сухаревке, и синева неба ярче, и слепяще белые, голосистые настоящие утки, плавающие в маленьком озерке, образовавшемся или специально сделанном возле колодца, что посреди двора…
«А у нас никогда не было уток», — с грустью думалось ему.
Бабушка пошла в избу, Михайлик опрометью бросился за ней. В комнате, вздохнув по-взрослому, он, как бы между прочим, сказал:
— А мы этим летом на спаса не святили яблоки: не за что было купить.
— Ой, дитя мое бедное! — повернулась лицом к нему бабушка. — Вот такая у тебя затурканная бабка! Я же хотела и Васильку штук пяток на дорогу дать, да вот видишь — забыла. Сейчас хоть тебе яблочко дам.
Лишь только она успела проговорить эти слова, как с улицы послышался сердитый бас:
— Гафия! Иль ты не видишь, кто идет? Почему хозяина не встречаешь, стонадцать чертей!
— Вот и дед, — тихо сказала бабушка, прижимая тонкие загорелые руки к исхудавшей груди. — Нализался, кажись, до дури…
Она бросилась не к двери, а к окну. Михайлик взобрался на скамью и через бабушкино плечо с любопытством и робостью всматривался во двор. Из-за боковой стены избы вышел дед — крепкий, с рыжей бородой и широким мясистым носом. На нем была легкая белая свитка. Черная фуражка съехала на ухо. Шел дедушка нетвердым шагом, словно кто-то невидимый толкал его то в одну, то в другую сторону. Стараясь удержать равновесие, он остановился, повел затуманенным взором по двору и громовым басом пригрозил:
— Не встречаешь? Ну… п-пожалеешь… Я т-тебе задам работу…
И направился к утиному озерку. Подойдя к нему, неуклюже замахал отяжелевшими руками: