Потом они стали говорить совсем тихо.
Минуя хату, Михайлик вышел на улицу, побежал в балку и там пролежал в траве до самого вечера, пока не стало смеркаться и одному оставаться в балке было страшновато.
Дома его не только не наказали, но даже и не вспомнили об этом событии. Но и без того расплата за его чистый, как первоцвет, поцелуй была слишком жестокой.
XVI
Михайлик и его школьный друг Гордей Сагайдак шли от железнодорожной посадки и свернули в артельный сад, что возле конторы. Гордей полез на яблоню, а Михайлик на сливовое дерево. Сливы выросли уже большими, но были еще зелеными.
Гордей крикнул Михайлику:
— Рви и на мою долю, а я и для тебя яблок натибрю!..
Михайлик набил сливами карманы, начал кидать их за пазуху. В это время по тропинке через сад шел Пастушенко. Увидев Гордея, остановился:
— Зачем ты, глупыш, зеленое обрываешь? Сад же общий, артельный. Кому вредишь? Ну-ка, вон из сада! Сейчас же!
Пастушенко пошел дальше, а Гордей, спрыгнув на землю, радостно крикнул:
— Слазь, Мишко! Дядька Сакий бить не будет.
Пастушенко остановился, удивленно спросил:
— Мишко? Чей Мишко?
Он подошел к дереву, на котором сидел Михайлик, поднял голову:
— Неужто ты? Не верю, хоть убей! — Он протер пальцами глаза. — Нет, не привиделось… Неужели и ты, пионер, воруешь? Э, нет, этого я так не оставлю. Ну-ка, быстро слазь… — И ласковым голосом, почти нежно добавил: — Слазь, слазь, зятек, да поговорим в конторе…
В артельной конторе был Гудков и еще какие-то люди — Михайлик не узнал их, потому что от стыда глаза его заволакивали слезы. Его картузик со сливами лежал уже на столе, и кто-то мягко требовал:
— Выкладывай из-за пазухи сюда, клади рядом с картузиком… Клади, клади, чего уж там!
Сливы, которые еще несколько минут тому назад, как ледяшки, холодили тело Михайлика, теперь жгли раскаленными угольями. Опорожнив пазуху, Михайлик и сам удивился, когда успел так много слив нарвать.
— Ну, товарищ бухгалтер, составляйте акт, — распорядился Пастушенко.
Седой дедусь в очках начал что-то быстро писать. Смех и гомон, стоявшие в конторе, в ушах Михайлика сливались в одно сплошное угрожающее гудение.
Ему велели подписать акт и отпустили.
— А картуз? — осмелился напомнить Михайлик.
— За картузиком придет твой отец, — пояснил Пастушенко. — Но картузик тебе не скоро понадобится: во время ареста его все равно конфисковали бы, как вещественное доказательство. Скажешь дома, пусть готовят харчи, потому что к вечеру уже и в дорогу отправят. — И обратился к кому-то: — Гонца в район за милиционером послали?
— Поехал, — поторопился кто-то с ответом.
— Ну, иди, Михайлик, иди прощаться со своими… Иди, потому что времени мало…
Михайлик шел домой тропкой, по которой только что вел его в контору Пастушенко. Не доходя до середины сада, он увидел, как через дыру в заборе кто-то пролезает. Паренька бросило в жар: «Неужели отец?»
И он, присев на корточки, прячась за кустом желтой акации, смотрел, как его отец, босой, с подкатанными штанинами (после утреннего дождя было еще росно) и с пустым ведром в руке, шел выписывать для бригады продукты на обед.
Прибежав домой, Михайлик залез на печь и укрылся рядном. Он чувствовал себя как в капкане. Если бы хоть не Пастушенко поймал, а теперь и Настенька узнает, и… страшно подумать — болтливый Яжго. Вот обрадуется! Всем будет говорить: «Меня выслеживал с дертью, а сам попался на сливах».
Такого стыда, такого страха Михайлику еще не доводилось переживать. Было ясно, что на глаза людям и показываться нельзя. Выход один — немедля умереть. «Можно б и умереть, но родителей жалко, — горестно размышлял Михайлик. — Мать убиваться будет!.. Сливы! Неужели за сливы будут судить? Яжго ведь не судили за отруби, учли, что несознательный элемент. А я — пионер, от меня такого никто ожидать не мог. И зачем я их столько нарвал? Если будут судить, то лучше бы в районе: там своих людей меньше, не так стыдно…»
Устав от горестных мыслей, Михайлик не заметил, как заснул. И приснился ему страшный суд в райцентре, на огромной площади. Людей — видимо-невидимо. Он стоит на высоком помосте возле стола, за столом — нахмуренные, грозные судьи в больших очках, как у сухаревского бухгалтера, а на столе — гора зеленых слив.
Площадь клокочет. Слышны выкрики:
— Осудить его на вечное заключение в тюрьму!
У Михайлика леденеет сердце.
— Да господь с вами! Он же еще мал, еще и жизни не видел, — подает кто-то голос в его защиту.
И еще кто-то кричит:
— Вспомните, люди, кто из нас в детстве не лазил по чужим садам. Разве можно так строго?
У Михайлика становится легче на душе, но только на мгновенье, потому что уже кто-то возражает:
— Ну и сморозил! Смолоду, бывало, мы в садах воровали всякую фрукту, но у кого? У кулака, у классового врага, ведь у бедных и садов-то не было: вся земля под зерновые да под овощи шла. А этот у кого крал? У колхоза! Кто мы были в детстве? Темный, забитый элемент. А этот — красный галстук носил, в пионерских активистах ходил…
И тут вся площадь закричала:
— В тюрьму его! В тюрьму!
Может быть, Михайлик и умер бы во сне, если бы его не разбудил отец:
— Вставай, сын, пора собираться. Федор Сидорович доведет до сельсовета — там уже тебя конный конвой ждет.
— Труба-а! — гудит басом Федор Яцун. — Труба-а! Такой парень был, и нате вам — влип… Проп-пал мальчишка!
— Мать, ты приготовила ему харчей на дорогу? — снова подает голос отец. — Да вкусного ничего не клади — не заслужил. Брось в торбу краюху хлеба да луковицу…
— Разве его пешком погонят аж в район? — сокрушается мать, стоя где-то за печкой. — Он же и ноги посбивает, пока дойдет…
— А ты думала — воров на тачанках да на легковых машинах возят? — отвечает ей отец. — Так и поведут через степи и села…
— Труба-а! — снова гудит Яцун.
Михайлик стоит на лежанке, исподлобья поглядывает то на отца, то на бригадира, и по их озабоченным и строгим лицам не может понять — шутят они или говорят правду.
Из-за печи показывается улыбающееся, но сразу же становящееся суровым лицо матери.
— Ну, хватит вам, до смерти напугали ребенка. Благодари, сын, дядьку Сакия, что простил на первый раз…
Теперь Михайлик замечает, что и картузик его лежит на подоконнике.
— Благодарить благодари, — предостерег отец, — но веди теперь себя достойно. Выпороть бы тебя надо, да не хочется при Федоре Сидоровиче…
После этого случая Михайлик долго не появлялся на улице. Ему казалось, что и Настенька не выходит из дома — стыдится встречаться с ним. Провинился чем-то и Гордей Сагайдак. Ожидая наказания, которое должно было последовать со стороны родителей, он тоже ходил подавленный и мрачный. Однажды они встретились с Михайликом на берегу пруда и начали обсуждать свою невеселую жизнь.
— Давай утопимся, — предложил Сагайдак. — Тогда все, и Пастушенко, и Гудков, узнают, каково нам было. Тогда нас и пожалеют, и оплачут.
Михайлик оживился. Идея была весьма привлекательной.
— А где будем топиться? — спросил он настороженно.
— Напротив бригадного двора, — ответил Гордей. — Там, сразу за камышом, — яма. Идем!
Сагайдак уже хотел подняться на ноги.
— А если нас не найдут? Как они догадаются, что надо искать в пруду? — заколебался Михайлик.
— Чудак! Мы же оставим на берегу одежду.
Это было убедительно, но Михайлик не трогался с места.
— Ну, пойдем! — настаивал Гордей.
Михайлика пугает решительность Сагайдака. Ему не хочется топиться по-настоящему. Если бы можно так, чтобы только напугать родителей и Пастушенко.
— Давай лучше оставим одежду здесь, на берегу, а сами спрячемся в камышах, — посоветовал он. — Пусть подумают, что мы утонули. Поищут, наплачутся, а мы тут как тут и найдемся.
Сагайдак подумал немного и сказал:
— Можно и так. — Но потом покачал головой: — А если до вечера никто не увидит нашей одежды? По вечерам знаешь сколько там жаб копошится?