— Мы с тобой, Захар, помоложе, — приговаривала мать. — Поглядим: может, и пойдет в колхозе дело на лад, а может, еще и к своему хозяйству вернемся. А с нашими стариками хуже: им пробовать жить по-новому да ждать, что когда-то будет лучше, — годы не те. Потому-то отец и говорит: «Надломилась жизнь моя!» — и при этом вздыхает с такой печалью в глазах, что я без слез не могу смотреть на него. А как он хотел разбогатеть! Жили они с матерью хорошо и без колхоза, не голодали.
— Твоя правда, хлеб у них был, — вел разговор отец Михайлика. — И сарай, и овин поставили, на пару лошадей разжились. А себя как гробили!
— Работы они не боялись.
— Не боялись, — с иронией подхватил Лесняк. — А что видел твоей отец на свете, разве это было счастье? С весны до осени на клочке земли гнул спину, а подойдет зима — нанимался фуры возить или в сторожа к пакгаузам, а детей — внаймы к богачам. Урвет свободный денек и водкой глаза заливает… И это ты считаешь счастьем?
— Ох, было бы счастье — и в чарку меньше заглядывал бы, — соглашается мать.
Зимой пришел Василь и сообщил, что дед заболел, у него началась водянка. К тому же и с головой что-то случилось. Вызывали фельдшера, тот выписал каких-то лекарств, сказал, что надо было бы в город, в больницу отвезти. Но дедушка наотрез отказался, заявив: «Помру дома, меньше расходов. Купите мне лучше бутылку водки — выпью на прощание». А фельдшер запретил давать водку. Тогда в обеденную пору дед собрался с силами, встал с постели, взял из буфета пузырек со святой водой и две рюмки. Сел за стол, наполнил их водой и, чокнув одну о другую, стал разговаривать с будто бы сидевшим за столом собеседником:
— Ну, сват Лесняк, выпьем напоследок. Что-то мы с тобой давненько не сидели вот так, не беседовали душевно.
Подошла к столу баба Гафия, в страхе спросила:
— А с кем же ты, Роман, беседуешь?
— Не видишь разве? — удивился дед. — Сват Лесняк пришел ко мне.
— Господи! Разве ты забыл, Роман, что свата давно уже бог прибрал. Помер наш сват.
— Помер? Такое скажешь! А кто же, скажи, сейчас сидит передо мной?
— Тебе привиделось, здесь никого нет. Опомнись, Роман, да не гневи бога: нельзя святую воду — в рюмки.
— А я тебе скажу: водка хворь вылечивает лучше святой воды. Если вам для меня водки жаль, не скупитесь хоть на святую воду, пусть мы со сватом покропим ею свои жаждущие души. Жжет у меня внутри, огнем все горит… Так выпьем же, сват?
Деда с трудом уложили в постель.
Спустя несколько дней он снова, оставшись один в доме, надел тулуп, нашел пустую бутылку, налил в нее воды и начал чокаться да беседовать с покойным сватом. Дед Роман при жизни недолюбливал старого Лесняка, который был совсем непьющим и слишком молчаливым человеком. «Что молчишь, как пень, о чем думаешь?» — пристанет, бывало, к Лесняку подвыпивший дед Роман. «А? О чем думаю? Живой, говорят, о живом и думает». — «И что же ты надумал?» — спрашивал дед Роман. «А ничего. Все запутано. Тут хоть лошадиную голову имей…» — «Ха-ха-ха! — смеялся раскатисто, будто гром гремел, дед Роман. — Так зачем же и думать, даром голову сушить. Знать нам не дано… А вот это вот — дано… На, выпей!..» — «Водка ума не прибавляет», — отстранил дед Лесняк руку деда Романа с протянутой к нему рюмкой. «Не прибавляет, зато мутит разум, — настаивал на своем дед Роман. — Выпьешь, в голове шмели зажужжат, в глаза будто просветление придет, хоть на какое-то время забудешь о своем горе. Пей, Лесняк!» — «Не привык я, и не приставай ко мне. Водка мне противна. Ты при силе, тебе, может, и ничего, а я на ладан дышу… Не долго мне осталось ряст топтать…»
Так и получилось: дед Лесняк вскоре умер, за год до революции.
В который уже раз, чокаясь и беседуя с покойником сватом, дед Роман вдруг резко качнулся и смолк на полуслове. Когда баба Гафия вошла в комнату и бросилась к нему, он сидел, тяжело навалившись грудью на стол, опрокинув рукой обе рюмки. Бабушка взяла его руку — она была холодной.
Михайлик пришел в Водяное, когда дед уже лежал в гробу. На столе горели свечи, а в углу перед иконой — лампадка. Казалось, дед спал. Крупные восково-желтые руки его лежали на широкой груди, под большими рыжими усами синели губы, будто их вымазали чернилами. Но более всего поразил Михайлика дедов лоб — в две ладони шириной, массивный, тяжелый. Сколько невеселых дум осталось под этим лбом? Крутого нрава был дед, нелегко жилось с ним бабе Гафии. Он смолоду не любил ее, часто укорял, что квелая она и некрасивая, поговаривали, что и бивал ее. А сейчас она, худенькая, маленькая, с черным и сморщенным лицом, голосит над ним:
— Ой, Роман, Романочек! Что же ты натворил? Да поднимись же, Роман, да взгляни только: пришли к тебе твои дети, а ты не встречаешь…
Михайликова мать, едва переступив порог, тоже заголосила:
— Татусь, родненький! И на кого же вы нас оставили…
— Не убивайтесь же так! — утешали женщины. — Все там будем: один сегодня, другой — завтра… Сегодня дедушкин час настал…
В доме пахло ладаном и сухими васильками, в окно, сквозь черные голые ветви осокоря, виднелось серое зимнее небо. В хате полно людей. Какие-то женщины — из чужих — тоже всхлипывали.
— Отгулял свое дед Роман, — услышал Михайлик за своей спиной мужской голос.
— Отгулял, да, такой гульбе не позавидуешь! — ответил ему другой. — А силища в нем была преогромная. Улыбнись ему доля — много бы на земле сделал…
— И для чего рождается человек? — с горечью отозвался первый мужской голос — Разве только для мук и страданий?
Ему никто не ответил.
От этого вопроса, оставленного без ответа, в хате будто сразу потемнело. Михайлику стало до боли жаль дедушку, и бабушку, и свою маму. Спазм перехватил ему горло, и он заплакал горестно и безутешно. Какая-то женщина вывела его в сени, дала воды, а потом отвела к соседям и уложила в постель. Там он и проспал до вечера. Проснулся, когда деда уже снесли на кладбище.
В тот день мысли о неизбежности смерти и неизъяснимой ее таинственности потрясли все существо Михайлика.
XVIII
В разгаре была деревенская страда. Михайлик работал в степи на прополке. Полольщикам выдавали на обед чрезмерно соленую тюльку — ее как раз завезли в сельскую кооперативную лавку.
Мучила жажда, но вода в бочке была теплой и почти не утоляла ее. Тело изнывало от усталости, и все с нетерпением ждали вечера. Перед заходом солнца усаживались на возы и изнуренные ехали в село.
На бригадном дворе молодые полольщики распрягают лошадей, садятся верхом и скачут на Малый пруд купать их. Купаются и сами. Михайлик к этому времени уже научился плавать. После купания, которое как рукой снимает усталость, вскакивают на лошадей и вперегонки мчатся на бригадный двор.
Однажды Михайлик упросил хлопцев поехать балкой и там, за ивняком и вербами, свернуть на его улицу — очень уж ему хотелось верхом на лошади проскакать мимо своего дома, как когда-то носился в этих краях Сакий Пастушенко. Пусть увидят все — отец, мать, сестра Олеся, но особенно Настенька, какой он лихой наездник.
Не доезжая нескольких дворов до Леснякова дома, пустили лошадей галопом. И тут случилось то, что, собственно, и должен был предвидеть Михайлик, зная свою невезучесть.
Под ним был высокий серый конь, старый и на редкость худой. Хребет у него выступал остро, как доска, поставленная на ребро. Михайлика спасали только стремена, сделанные им самим из старого поводка. Без стремян на хребте не усидишь.
Еще издали паренек увидел отца и мать, они стояли у ворот и разговаривали с Федором Яцуном. Отпустив повод, колотя пятками по ребрам лошади, юный всадник, чтобы привлечь к себе внимание, изо всех сил прокричал: «Ур-ра-а!» В этот же миг из соседнего двора выскочил пес Джек и с бешеным лаем бросился наперерез лошади, которая резко рванулась в сторону, и лихой всадник… грохнулся наземь.
Какой-то миг лежал неподвижно, но, когда мать заголосила, шевельнулся и, сжимая от боли зубы, тихо простонал. Голова была такой тяжелой, что он не смог приподнять ее.