Михайлик вздрогнул: при упоминании о жабах по его спине пробежал озноб, никак не располагавший к продолжению разговора. А тут еще начали настойчиво напоминать о себе желудки, и, позабыв о своем желании топиться, ребята разошлись по домам.
XVII
Однажды, возвращаясь из школы, Михайлик вошел во двор и услышал лошадиное фырканье. Оно доносилось из хлева, двери которого были раскрыты. Михайлик бросился туда. Там и впрямь стояла лошадь. Мать как раз положила в корыто соломы, взбрызнула ее водой из ведра, присыпала отрубями и принялась перемешивать, ласково приговаривая:
— Да не хватай, не хватай! Для тебя же готовлю. Изголодалась ты, бедная…
— Мама! Чья это лошадь? — удивился Михайлик.
— Ой, — вздрогнула мать, — испугал ты меня. Тут и без тебя сердце не на месте. Чья, спрашиваешь? А приглядись-ка получше. Не узнал? Это же наша чалая. Вернулась домой кормилица наша.
— Как вернулась? Сама пришла, мама? — живо спросил Михайлик.
— А зачем же ей у чужих людей быть? Выписались мы из колхоза.
— И заявление подали? Без отца? — переступая с ноги на ногу, уточнял Михайлик.
— Ждать дальше нельзя — все растащат, и сбрую, и скотину. Люди выписываются, а мы что? Хуже других? Отец вернется — напишет заявление, что выбываем…
— Учитель говорил: выписываются несознательные. Они, говорит, пожалеют…
— Мало ли что учитель наговорит! Он каждый месяц имеет живую копейку, ему — ни сеять, ни жать. А мы хлеборобы. Нам без земли и тягла — петля. Пожили в коллективе, наелись артельного хлеба. Хватит!
Мать помыла в ведре руки, вытерла их краем фартука и подошла к Михайлику. Он мельком заметил, что мать сильно изменилась: лицо ее помолодело, глаза сияли радостью, говорила рассудительно и мягко. Но за всем этим нельзя было не видеть ее встревоженности. Движения стали какими-то торопливыми и неуверенными, а радость в глазах порою угасала, и тогда мать хмурилась, губы плотно сжимались, выдавая ее волнение.
— Колхоз — не для нас, — поучала она сына. — От роду человек думал и заботился о себе, о своей семье. Да разве только человек? Вон цыпленок — только-только вылупится из скорлупы, еще ничего не понимает, а брось ему кусочек сыра — схватит в клювик и бежит в уголок, прячется, чтобы не отняли у него такие же, как он, цыплята, которые и обсохнуть-то еще не успели. Кто его этому учил? Так дано ему от бога. Вот так и человек…
— А рабочие, мама? — возразил сын. — Они на заводах — одним коллективом.
— Рабочие? — задумалась мать, а потом сказала: — Мы же не рабочие, мы крестьяне, нам без своего хозяйства — хоть с моста да в воду. — И спохватилась: — Да что же я тут с тобой манежусь! Тетка Марта давно уже ждет меня на бригадном. Обедай, Мишко, один: лепешки на скамейке под полотенцем, на столе в кувшине простокваша, а я побегу…
Они пошла к воротам. Сын вдогонку ей крикнул:
— Мама! А что отец скажет? Может, лучше его подождать?
Мать только махнула рукой, будто отмахивалась от надоедливой мухи.
Отец Михайлика третий день был в районном центре, на паровой мельнице, — повез молоть артельное зерно.
К вечеру мать и тетка Марта деловито вкатили на двор старый воз.
На следующий день приехал отец. Сразу началась ссора. Она длилась несколько дней, все сильнее разгораясь. Мать и слушать не хотела отцовских доводов, поначалу плакала тихо, а потом расшумелась так, что слегла в постель. Молчаливая маленькая Олеся то и дело смачивала полотенце и прикладывала к ее голове. Лицо у матери поблекло, стало каким-то темным, щеки — впалыми, глаза воспалились, и под ними появились широкие темные впадины.
Теперь Михайлика в школе дразнили «индивидуалом», и он воспринимал это как тяжкое оскорбление.
Как-то к Леснякам зашел Пастушенко. Переступив порог, сказал укоризненно:
— Ну, Захар, от кого бы другого, а от тебя не ожидал… Вспомни, как трудно нам с тобой было сагитировать мужиков, создать ТСОЗ. Ты первым записался в него, а теперь, когда поднялись на ступеньку выше, в колхоз организовались, ты, считай, первым и выписываешься…
Лесняк, сидя за столом, угрюмо посмотрел на Пастушенко:
— Хоть бы ты, Сакий, не заливал мне сала за шкуру! Видишь, жена лежит полуживая… С нею говори. Уперлась, хоть головой об стену бейся…
— Что же ты, Мария? — повернулся к ней Пастушенко. — Враги наши посеяли брехню да разные сплетни, а вы им так сразу и поверили. Неужто Захар ваш и я, и тысячи таких, как мы, воевали за то, чтобы какие-то недобитки теперь нас голыми руками взяли! Вы только взгляните, кто вышел из колхоза! Или темнота одна, или те, в ком душа подкулачника. И вы среди них оказались…
— При чем здесь другие? — тихо и скорбно проговорила мать. — У меня — дети, за них мне перед богом отвечать…
— И перед людьми, Мария. Перед людьми и перед своей совестью, — подсказал Сакий. — Бог — высоко, и кто знает, придет ли он на помощь твоим детям. А люди, если с ними по-хорошему, придут. Вон старший ваш учится, а меньшие — это уже точно — за ним пойдут… Как выучите их без колхоза? Скажете, пусть дома сидят, мол, помощники по хозяйству нужны… А в колхозе будут машины, без детей пока что обойдемся — пусть учатся…
Но мать повернулась лицом к стене и не стала дальше говорить с Пастушенко.
Василь жил у дедушки и бабушки в Водяном, учился там в школе-семилетке, так как в Сухаревке была лишь начальная. (Правда, в тот год открылся уже и пятый класс.)
Дошел до Василя слух, что мать выписалась из колхоза. Он прибежал домой и долго разговаривал с нею наедине. В тот же день, вечером, как только стемнело, отец отвел в колхозную конюшню чалую, а вслед за нею Василь с Михайликом выкатили за ворота воз и доставили на колхозный двор…
Однако в школе долгонько еще Михайлика дразнили «индивидуалом». Особенно назойливым был сынок мелкого лавочника Илько Киба. Он дразнил Михайлика, пока тот не подстерег его за церковной оградой. Там и сцепились они, как два молодых петушка. Поцарапались до крови, понаставляли друг другу шишек и синяков. Михайлик пришел домой с разодранным рукавом новенькой голубой сорочки, с подбитым глазом и припухшей верхней губой. Как ни пыталась мать узнать, где он носился и кто его так избил, — Михайлик молчал.
— Лучше бы они тебе голову напрочь оторвали, чем распанахали сорочку, — в сердцах вскрикнула мать и подкрепила свои слова подзатыльником. Сняв с Михайлика сорочку, велела ему умыться, поужинать да поскорее ложиться спать, пока не пришел отец. Он-то по такому случаю не пожалеет своего ремня для сына.
Михайлику было не до ужина. Умывшись, он бросился в постель и заснул. Отцовского наказания избежать удалось, но каким-то образом об их драке с Ильком узнал учитель Алексей Васильевич, вызвал обоих к доске и перед всем классом пристыдил их. Однако с тех пор никто не дразнил Михайлика «индивидуалом».
Это было осенью.
Отец Михайлика хотя и раздражался часто, но сердце у него было отходчивое. После той ссоры он стал более ласков к матери, а однажды сказал:
— Ну, Мария, удивила ты меня тогда! Я уже подумывал — не запить ли и мне, как мой тесть…
Мать печально сказала:
— Смейся, Захар, но я теперь и своего отца понимаю. Разве так делают? Пошел однажды отец в бригаду, а там как раз конюх лошадь его запрягал. Лошадь не слушалась, и конюх огрел ее палкой по спине — ну и желвак вот такой, потолще руки, сразу вскочил. Отец не удержался, набросился на конюха с кулаками: не бей, мол, мою лошадь! А тот смеется: тьфу, говорит, на тебя, на дурня! Забудь, говорит, что это твоя лошадь, она теперь колхозная. А разве можно скотину мучить?
— Эх, Мария, Мария, — нахмурившись, вздохнул отец. — Тесть как раз на дурня и наткнулся. Дурни во всем дурни, и с ними долго еще придется возиться. Недаром же говорят в народе: их не сеют — сами родятся. Но разве из-за этого мы должны отказываться от новой жизни? Волков бояться, в лес не ходить. Трудно еще в колхозе, потому что дело новое: и то не знаешь, как сделать, и другое. Но иного пути для нас нет…