— Отец говорил: «Фома — мой классовый враг. Пока не уничтожу его как класс, не успокоюсь», — горячо говорил Олекса, сидя у стола напротив Пастушенко. — Как же вы, дядька Сакий, можете защищать Ванжулу?
— Не туда гнешь, парень, — с недовольством сдвигал черные брови Пастушенко. — Украсть у Фомы поросенка или сумку с деньгами — это не классовая борьба. Нет, Олекса! Классовая борьба с кулаком — это сурьезная политика. Ты еще до нее не дорос.
— Не дорос? — с обидой в голосе переспросил хлопец. — Вот увидите, как я с ним рассчитаюсь.
— Да как ты с ним рассчитаешься? — равнодушно махнул рукой Пастушенко и стал листать какие-то бумаги. Мол, похваляешься, да и только.
Это подтолкнуло Олексу к откровенности.
— А так и рассчитаюсь! Подожгу все его сараи, кладовые, стога — пусть все сгорит. Тогда Фома тоже станет пролетарием.
Пастушенко насторожился, отложил бумаги, внимательно посмотрел на Олексу и строго спросил:
— Ты серьезно это задумал?
— А почему бы и нет? — удивленно ответил парень.
— Отец твой этого не сделал бы. Ты только подумай, Олекса: все богатство Ванжулы — это в действительности не его богатство, а твоего отца и многих таких же, как он, батрачивших на богатея. Фома присвоил себе чужое добро. Зачем же сжигать то, что создано руками людей? Понял? Лучше все добро вернуть законным хозяевам, бедным людям, на труде которых Фома нажился. Ну, сожжешь его хозяйство, а душа его от этого пролетарской не станет. Поверь мне: Фома еще ответит и за смерть твоего отца, и за все. Дай срок — все ниточки распутаем. Но это не такое простое дело. Мы тут, в сельсовете, уже не раз о тебе и Катеринке толковали. Ты вот что… Скажи мне правду — в сиротский дом отказался поехать, чтобы здесь отомстить Ванжуле?
Олекса низко опустил голову:
— Не поеду я в сиротский и Катеринку не отдам. Наймусь… и как-нибудь…
— Тебе учиться надо и сестре твоей пора в школу ходить, — вслух размышлял Пастушенко, медленно подкручивая усы. — Этой зимой будем, Олекса, объединяться в ТСОЗ. Тогда как-нибудь и тебя с Катей пристроим… А пока что… соберем у людей немного харчей для вас да кое-какую одежонку справим. Ванжулу же больше не трогай.
— А в суд он не подаст на меня, как грозился? — спросил Олекса. — На кого я тогда Катеринку оставлю?
— Фоме сейчас не до тебя, его самого поймали на горячем, — сказал Пастушенко. — Вся Сухаревка слышала, каким медом он торгует. Да разве только медом? Он и совесть свою давно черту продал. Ванжулу мы прижмем — не пискнет. Но только ты смотри не подведи меня. Ладно?
XI
Доля… Чуть ли не каждый день слышал Михайлик это слово. Чаще всего взрослые произносили его, тяжко вздыхая, печально, с какой-то досадой и горестной безысходностью. Сухаревцам, вероятно, особенно не повезло потому, что, оказывается, каждому досталась доля самая тяжкая. Даже когда соберутся сухаревцы на праздники, выпьют по чарке, то и тогда поют о несчастной горькой доле: «Ой доля гіркая, чом ти не такая, як доля людская?»
Михайлику несчастливая доля виделась в женском образе. Только подумает о ней, тут же представится ему старая и злая Баба Яга — костяная нога. А добрая доля рисовалась самой красивой девушкой, ласково улыбающейся, в венке из степных цветов.
— Мама, почему мы такие бедные? — спрашивал Михайлик.
— Такая уж наша доля, сынок, — отвечала мать.
— А почему такая доля?
— От бога, сын.
— А кому досталась лучшая доля?
— Не знаю, — говорила мать и добавляла: — наверное, богатым.
— Ванжуле?
— И Ванжуле, и другим богачам.
— Ванжула злой и жадный. За что же ему далась счастливая доля? — допытывался Михайлик.
— На все воля божья.
— Но это же не по-честному, мама.
— Да замолчи ты наконец! — в сердцах восклицает мать. — С тобой говорить — только бога гневить.
С огорчением Михайлик думает о том, что никак не удается ему толком поговорить со старшими, всегда они чего-то недоговаривают, а сами ведь все хорошо знают.
Мать говорит: доля — от бога, а учитель говорит, что бога нет. Что счастье теперь в руках трудового люда и что вскоре будет дан бой кулакам и люди станут работать на земле коллективно.
Но когда это еще будет? А пока богатеи не унимаются.
Михайлика до глубины души потрясла несчастная судьба семьи Магирок. Начало этой печальной истории он знал из рассказов старших, свидетелем же трагического конца стал сам.
Говорят, что дед Терешко был когда-то красивым парнем (хотя Михайлику трудно себе представить молодым парнем сгорбленного седоусого деда, у которого землистого цвета лицо густо изрезано морщинами, а руки похожи на покореженные сухие корни). В далекой юности Магирка любил славную девушку. Они договорились осенью обвенчаться. В начале лета Терешко, чтоб собрать немного денег и на свадьбу, и на хозяйство, вскинул косу на плечо, взял с собою мешок с харчами и пошел с группой косарей в Таврию на заработки.
Фома Ванжула тогда тоже был холостым парнем, жил при отце, но занимался своим делом — прасольничал: по глухим степным селам за бесценок скупал скот и гнал большие гурты в Харьков или Екатеринослав. В тот год летом он вернулся из Екатеринослава и принес Магирковой невесте страшное известие: что Терешко батрачил где-то под Перекопом, заболел тифом и через две недели умер. Фома клялся и божился, что говорит святую правду, что об этом рассказал ему товарищ Терешка, батрак-полтавчанин, возвращавшийся из Таврии через Каховку и Екатеринослав. И еще говорил полтавчанин, что тиф выкосил многих из них, а те, кто в живых остался, потянулись в родные края.
Терешкова невеста тяжко страдала, услыхав о смерти своего жениха, надеялась, что, может, весть эта не подтвердится и ее жених вернется с заработков. Ждала долго. Уже все сухаревцы вернулись с заработков домой. Родители же девушки все настойчивее требовали, чтобы она вышла замуж за Фому. Измучившись вконец, она подчинилась воле родителей.
Только когда выпал первый снег, в село вернулся Терешко. Он был умелый косарь, и таврийские богачи не скупились набавлять ему плату, что и задержало его. Тут-то счастье и отвернулось от него. Тогда же и прилепилось к нему прозвище Магирка, что означает — шляпа, а настоящую фамилию Терешка постепенно начали забывать.
Со временем Магирка женился, но жена через несколько лет умерла, оставив его с двумя детьми. Ох и хлебнул же он горя, пока растил детей! Терешко Магирка жил напротив усадьбы Фомы с сыном Петром и дочерью Химой. Хима была очень красивой девушкой, работала по найму у Ванжулы, от него и забеременела. Однажды он послал ее за чем-то в степь, лошади понеслись, перевернули подводу, которая сильно помяла Химу, и ее, с переломом ноги, едва живую доставили домой. Вскоре она родила мертвого ребенка, а кость на ноге срослась неправильно, и Хима ходила хромая. Так и жила — ни девушкой, ни вдовой.
Случилось это накануне первой мировой войны, когда Терешко имел молодых волов и слыл хозяином. Кто-то ему посоветовал подать иск на Ванжулу в уездный суд, чтобы отсудить какую-нибудь компенсацию за увечье Химы. Сосед помог составить иск, и, положив бумагу за пазуху, Магирка запряг волов в подводу и до уездного городка — тринадцать верст — вел их на поводу. Можно было бы и без волов пойти в уезд, но ему хотелось показать судьям, что он не какой-то там бродяга, а хозяин. В суде иск даже не приняли: у Фомы и там была своя рука. Доведенный до отчаяния, Магирка продал волов и подводу и вернулся домой пьяным. С тех пор даже в будние дни он напивался до потери сознания.
Началась война. Магиркиного Петра призвали в войско. А через полгода его привез домой военный санитар: на фронте Петро лишился рассудка.
Михайлик не раз видел, как Петро, худой, невысокий, с русой курчавой бородой, сидел у своей хаты, уставясь куда-нибудь бездумными, мутноватыми глазами, и улыбался. Порою сам с собой разговаривал, выходил на улицу, собирал в карманы ржавые гвозди, осколки стекол или черепков, камешки. За ним бегали ребятишки, дразнили, насмехались над ним.