Два раза в год — на пасху и на спас, — когда начинались ярмарки, в Сухаревку приезжало много цыган. Они направлялись к Лютенкову дому, ставили свои шатры во дворе и на огороде, начисто вытаптывая посаженные там овощи. Сухаревские дети бегали смотреть, как цыгане выпекают куличи, куют ухваты и паяют чугунки, как цыганская молодежь поет и танцует.
Какой-нибудь маленький цыганенок, босоногий и в лохмотьях, подбегал к старшим парням, клянчил:
— Дай копейку — на пузе станцую!
— Не пожалей две копейки — увидишь, как цыган на голове ходит.
На праздник спаса справлялись цыганские свадьбы. Вся Сухаревка собиралась смотреть на них, как на театральное зрелище. Когда подросли Лютенковы дочери и надо было обучать их ворожить, Панас сложил на подводу все свои пожитки и пустился кочевать. С тех пор прошло года три или четыре, и табор, в котором был Лютенко, в один из дней остановился за городом, у Днепра, где Жадан и встретил Мариуллу. С молодой женой он и переехал сюда, в райцентр, и стал работать во Дворце культуры. Мариулла всю душу вкладывала в самодеятельность, на всех концертах большой популярностью пользовались ее выступления. Но семейная жизнь не клеилась. Молодая жена тосковала по табору, и, как только где-то объявлялись цыгане, она все бросала и убегала к ним, и никакие силы не могли остановить ее. Бывало, что месяц или два кочует с табором, а потом возвращается к мужу.
Он любил ее до самозабвения, она тоже его любила, но без цыганского табора просто не могла жить.
Дождавшись, пока Жадан закончил работу над новой постановкой (это был «Платон Кречет» А. Корнейчука), и убедившись, что премьера прошла с большим успехом, Мариулла снова убежала из дома. Проснулся Аркадий утром, а ее нет. Он выпросил лошадь в каком-то учреждении, объездил ближние и дальние села. В одном селе ему сказали, что у них недавно стояли цыгане, а куда уехали, никто не знал. Ищи ветра в поле.
В Сухаревке мало кто верил, что публиковавшиеся в райгазете заметки и стихи пишет Михайло. Не может такого быть, чтобы сухаревский парень сочинял стихотворения. Не только рядовые односельчане, но даже Пастушенко и Гудков порою посмеивались над ним.
Трудности и пережитые годы заметно состарили Пастушенко и Гудкова. Гудков исхудал, щеки стали впалыми, серыми, брови отросли и взлохматились, одни глаза, умные, с хитринкой, остались по-прежнему молодыми и веселыми. У Пастушенко густо посеребрились виски, и с виду он стал будто еще более строгим.
— И ты скажешь, что сам сочинил? — бывало, спрашивал Михайла Пастушенко, лукаво прищуриваясь.
— Да разве мало однофамильцев? — как бы между прочим, отзывался Гудков. — Пусть что-нибудь про нас шарахнет, тогда поверим.
И Михайло вскоре «шарахнул» фельетон о Гудкове и Пастушенко. Дело было так. Малый пруд заволокло илом, островки камыша стали появляться даже на недавних глубоких местах. Тогда кто-то предложил почистить пруд. Гудков и Пастушенко предложение поддержали. Летом спустили из пруда воду, и всех приятно удивило огромное количество рыбы — карпов и карасей. Их собирали плетенными из лозы корзинами, отвозили в колхозную кладовую и затем выдавали колхозникам на трудодни. Чуть ли не целую неделю село лакомилось свежей рыбой. Немало осталось ее и в иле.
Планировали начать работы по очистке дна, как только оно немного просохнет. Но жатва и молотьба затянулись, а там подоспели и сроки сева. Дно пруда пересохло и потрескалось, рыба задохнулась и начала разлагаться, распространяя кругом зловоние.
Об этом и написал Михайло фельетон. Чтоб фельетон выглядел посмешнее, Михайло изобразил дело так, будто Гудков и Пастушенко собирали карпов и карасей, наслаждались ухой, которую сварили тут же.
В каждую субботу Михайло приезжал домой. Но после опубликования фельетона, опасаясь, что ему влетит от сельского начальства, более двух недель не показывался в Сухаревке. А за это время в газете было помещено и его стихотворение о сухаревских девчатах — ударницах Онисе и Ганне. К этому стихотворению Жадан нарисовал художественный заголовок. В те дни Аркадий повеселел: к нему вернулась Мариулла и дала слово, что больше оставлять его не будет. Она уговорила своих братьев пойти работать на одну из гришинских шахт, взять к себе в дом родителей. Михайло тогда так обрадовался, будто не к Жадану, а к нему вернулось утраченное счастье.
Торопясь со станции домой, Михайло решил пойти обходами, через огороды, чтобы на площади не повстречаться ненароком с сельскими руководителями. Но как только он миновал двор Артема, услышал голос:
— Тпр-ру! Натяни-ка, Карпо, вожжи — гостя встретим.
Прямо перед Михайлом остановились дроги. На них кроме возницы сидели Пастушенко и Гудков. Они с веселыми улыбками подошли к парню, поздоровались, добродушно, по-свойски тузили его, переговариваясь меж собой:
— Он, собственной персоной!
— Да, теперь уж ясно, не какая-то там хвороба.
— Так нам и надо, Мишко! Так и надо! — говорил Гудков, дружески похлопывая по плечу Михайла. — Хвалю! Не обмозговали мы дела, не успели… Всю рыбу — даже самых, что называется, мальков и тех загубили. Не догадались впустить их в Большой пруд, пусть бы росли. На зиму пруд пошел нечищеный, — значит, без воды будет и тем летом. Правильно все описал. И смешно… А одно место самое забавное…
— Какое? — насторожился фельетонист, заметив лукавое перемигивание своих собеседников.
— Да вот то, где Сакий воюет с карпом… В селе как вспомнят это место, смеются до колик, потому что Сакий тогда был в Днепровске и вернулся домой, когда в селе уже всю рыбу поели. Так-то.
Михайло сгорал со стыда. Как же он этого не знал?! Один неточный факт может все дело к нулю свести. Выходит, что смеялись не потому, что он смешно написал, а над автором?
Пастушенко, словно угадав его мысль, сказал:
— Ничего, Мишко, не журись, главное — в корень надо смотреть! А в корне и моя вина есть…
XV
Испания, совсем недавно еще такая далекая, словно была она где-то за морями-океанами, вдруг стала родной и близкой. Люди привычно произносили названия ее провинций и городов — Астурия, Валенсия, Севилья, полюбили ее героев — Хосе Диаса и особенно несгибаемую Долорес, прозванную испанскими патриотами Пассионарией, то есть Пламенной.
Райгазета ежедневно печатала вести с испанских фронтов, и молодой сотрудник, комсомолец Кирик Травенко как-то сказал, что он в любую минуту готов поехать на помощь республиканцам, а Маруся Лисовенко, влюбленно взглянув на него, покраснела и серьезно проговорила:
— Я тоже поеду!
— Подожди, Маруся, Кирик пока не едет, а тебе надо вычитывать гранки, — сказал редактор, и все рассмеялись понимающе, по-доброму, а Маруся залилась краской и, схватив гранки, выбежала из комнаты.
Михайлу Испания представлялась такой же солнечной и живописной, как Украина. Ему более всего нравились поэтические названия — Барселона, Валенсия, Овиедо. Как слова любимой песни, он часто повторял романтические и в то же время мужественные названия — Гренада, Гвадалахара. Где-то он вычитал, что арабы называли Гренаду, за ее несравненную красоту, кусочком неба, упавшим на землю. Там — оливковые рощи, виноградники и широкие пшеничные поля. Своими пшеничными полями и солнцем Гренада была для Михайла похожей на Украину.
— Гвадалахара… Гвадалахара… — повторял Михайло непонятное для него слово.
Если бы он знал, что случилось тогда под Гвадалахарой…
Однажды в письме Василь сетовал на то, что утратил связь с Добровым. Посланное ему письмо вернулось к Василю с пометкой: «Выбыл в длительную командировку», а через полтора месяца вернулось и второе письмо, с надписью: «Адресат выбыл».
А тем временем с небольшой группой советских командиров Добров через Польшу и Германию прибыл во Францию. Перебравшись в Испанию, он участвовал в нескольких воздушных боях в испанском небе, и среди республиканцев шла о нем, как о храбром летчике, добрая слава.