Обо всем, что ему думалось и представлялось, Михайлик рассказывал гостям, говорил, как он к лесной Настеньке (которая была очень похожа на Пастушенкову Настеньку) пробивался сквозь глухие лесные чащи, за которыми по зеленым лугам бегали огромные стада оленей, как они с Настенькой ехали на верблюдах по сыпучим пескам пустыни, плавали по морю, как в старом кургане нашли клад и всем родичам и соседям раздавали дорогие подарки.
Гости слушали, ахали и охали, смеялись. Их смех подбадривал Михайлика, и мальчик еще больше увлекался и выдумывал самые невероятные приключения для себя и для Настеньки. Бывало, так увлекался и фантазировал, что мать дернет его за сорочку и строго скажет: «Сядь и помолчи, угомонись!» А сам он, кажется, так и не смог бы остановиться.
В первый класс Михайлик пошел вместе с Пастушенковой Настенькой. Правда, в тот год для Михайлика в школе было так много новых впечатлений, что он и не очень-то замечал Настеньку. А во втором… Да, да, как раз во втором классе, весной, когда учитель Алексей Васильевич Гелех принес на урок и положил на стол стопку ученических тетрадей… А накануне ученики писали переложение рассказа «Грицева школьная наука». Учитель, высокий, слегка сутуловатый, со впалыми щеками и острыми скулами, ласково посмотрел из-под лохматых бровей на Михайлика и сказал:
— Лесняк! Милый мой Лесняк! Солнышко! Ведь ты лучше всех в классе написал переложение. Этого я не ожидал…
От такой внезапной похвалы у Михайлика даже взор затуманился. Непонятно было одно — почему учитель назвал его «солнышком»? Он же знает, что одноклассники так дразнят Михайлика за его полные розовые щеки (он уже тыквенной каши не только не ест — смотреть на нее, приевшуюся, не может, а щеки, как назло, пламенеют).
Поглядел Михайлик туда, где сидела Настенька, а она будто ждала его взгляда: улыбалась ему одними, похожими на спелые черносливы, глазами. От ее взгляда на сердце у Михайлика стало как-то тепло и неспокойно. Он смутился и отвел глаза. И развеялась, как туман, мечта Михайлика о лесной красавице: с этих пор в его душе поселилась только одна Настенька — Пастушенкова, потому что лучшей и придумать невозможно.
V
Дождался Михайлик большой радости: ему впервые доверили пасти на выгоне корову.
Вокруг Сухаревки километров на пятнадцать ни леса, ни даже малой речушки. Степь и степь, а в ней — ни единого деревца. Однако эта «голая» степь и даже выгон исполнены красоты и загадочности. Взор Михайлика ласкало разноцветье трав — и розовые головки высокого бурьяна-чертополоха, и желтые, на тонких стебельках, кружочки молочая, и темно-синие цветики куриной слепоты.
Здесь такие же, как Михайлик, пастушата копались в почве, извлекая из нее земляные орешки, которыми тут же лакомились. Подолгу жевали сладковатые, отдающие медом цветы куриной слепоты. После таких роскошных лакомств смотрели «кино». Делалось это так: брали тонкий стебелек повилики, сгибали колечком и — в рот. Осторожно вынимали — в колечке образовавшаяся из слюны пленка была похожа на прозрачное зеркальце. На эту пленку пускали капельку горького сока молочая, и происходило чудо — зеркальце расцвечивалось всеми цветами радуги. Цвета перемещались, менялись, и в них отображалось все окружающее: и звоночки повилики, и розовоголовый татарочник, и желтая сурепка, и синее небо с белыми облаками. Это и было кино.
В обеденную пору ребята, насобирав сухие стебли и кизяк, разжигали костер и пекли картошку. Однажды Михайлик, доставая из пепла обугленную картофелину, обжег себе пальцы. Он долго дул на них, пританцовывал от боли, но с тех пор убедился, что вкуснее печенной на костре картошки нет ничего на свете.
Солнце уже опускалось к горизонту, когда ребята затеяли игру в «гори-гори дуб», а потом — в «Панаса». Богатство новых впечатлений и дневная беготня сделали свое дело: Михайлик устал, все чаще спотыкался. Однажды, убегая от «Панаса», упал у высохшей и заросшей бурьяном криницы, и уже не было сил сразу вскочить на ноги, а помешкав, не заметил, как его окутала сладостная дремота. Кто-то из непоседливых его друзей неожиданным толчком вывел его из дремотного состояния. Раскрыв глаза, Михайлик увидел мерцающие в темном небе звезды, а в неясной дали — мигающие электрические огни железнодорожной станции. Эти огни и редкие гудки паровозов манили в неизведанные дали.
Хорошо за селом.
Но так уж Михайлику везло, что за радостью надвигалась на него беда. С самой ранней весны Олекса Ковальский обучал новоявленных пастушков курению и сплевыванию со свистом — сквозь зубы. Цигарки свертывали из газетной бумаги, вместо табака срывали со стеблей высохшие листья подсолнухов. Только в середине лета начали тайно покупать настоящий табак. Устанавливалась очередь, по которой каждый должен был купить в сельской лавке пачку табака, книжечку папиросной бумаги и коробочку спичек.
Подходила очередь Михайлика. Надо было подумать, где взять деньги. После длительных размышлений он решил украсть дома три яйца. У Лесняков куры неслись на чердаке хлева. В боковине кровли для них была проделана лазейка, к которой приставлялась лесенка. В эту дыру Михайлик благополучно пролез, взял из корзинки три яйца и — назад. Но когда уже до половины высунулся из дыры, у него замерло сердце — он не мог нащупать ногами лесенку. Неужели упала? Хлев невысок, можно бы и спрыгнуть, но ведь яйца побьются. Думая, как поступить дальше, Михайлик вдруг почувствовал, что его ноги кто-то берет и ставит себе на мягкие плечи. А затем до его ушей донесся и ласковый женский голос:
— Слазь, дитя мое, слазь, не бойся.
Это была тетка Марта. Она как раз шла с граблями через огород и решила, видимо, подшутить над Михайликом.
— Яйца достаешь? Молодец, что матери помогаешь.
Краснея до ушей, Михайлик стоял, боясь поднять на нее глаза. Тетка погладила его голову и ушла. «Не догадалась», — подумал Михайлик. Побежал к скупщику Семену, отдал яйца и — в сельский магазин.
А развязка настала вечером. Табак и спички Михайлик спрятал в хатине — так называли они вторую, «черную» комнату. Отец строил хату на две комнаты, но материала хватило лишь на оконные косяки и раму для одного окна. В другой комнате окна заделали саманом, так она и простояла «черной» более десяти лет. В ней было темно и всегда холодно, Михайлик даже боялся туда заходить.
Раньше, когда он плакал или капризничал, мать пугала его, указывая на дверь хатины:
— Не плачь, глупенький! Слышишь, за дверью зашелестело? Это, наверное, Хо! Перестань плакать, не то как схватит!..
Михайлик умолкал, забирался на печь и с опаской поглядывал на дверь: не откроется ли?
В хатине, под засеком, он и спрятал табак и спички. Но Василь случайно в кармане клетчатой сорочки брата наткнулся на книжечку папиросной бумаги, и начался допрос.
Выяснилось, что отец уже знал о визите Михайлика на чердак. Тетка Марта сказала. Вынудили его достать из тайника и табак, и спички.
— Боже мой! — ужаснулась мать и всплеснула ладонями. — Ты и в самом деле вором стал? Уж если отцу родному и матери в глаза неправду говоришь, то скоро дойдешь до того, что живых людей резать будешь!
Мама умела делать потрясающие обобщения. Так и в этот раз, после всего высказанного ею, она, видимо, сама поверила в свои выводы, в сердцах схватила веник и веником — Михайлика…
«Хорошо, — думал позднее Михайлик, — что ей под руку попал веник, а не наша дубовая скалка…»
Не от побоев было ему больно, но оттого, что и родители, и брат, и тетка Марта — все напали на него и никто не заступился.
Такая несправедливость потрясла Михайлика, и он в знак протеста отказался от ужина, долго плакал, лежа в постели, и горестно думал о том, как он, такой одинокий и несчастный, будет жить на свете. И снова — в который уже раз! — подумал, что никто не любит его, и тут же пришла страшная догадка: наверное, в этой семье он не родной ребенок, а подкидыш.
На другой день, пригнав домой корову раньше обычного (отец и Василь еще не возвратились с поля), он написал записку: