— Гиля, гил-ля, стонадцать чертей! — и встал на колени.
— Что он надумал! — произнесла бабушка, бросившись к двери. С порога умоляюще крикнула: — Роман! Прости меня — не успела… Вот смотри, я уже вышла встречать тебя…
— Поздно, — прохрипел дед и плюхнулся боком в озерко, кряхтя и откашливаясь, повернулся там на живот, и белая свитка сразу стала грязно-черной.
Михайлик, выскочив в сени, стоял на пороге и дрожал всем телом. Из озерка выплеснулась мутная зеленоватая вода и широкими волнами докатилась до самой завалинки, наполняя двор густым болотным запахом. Дед на четвереньках выполз из озерка, которое теперь превратилось в обычную лужу, лег на спину, широко раскинув руки, громко и тяжело отфыркивался. Бабушка, закрыв лицо руками, тихо плакала. Ее худенькие узкие плечи часто вздрагивали. Потом она взяла внука за руку, подвела к перелазу и повела его в соседний двор.
— Побудешь, миленький, часок у чужих людей, пока дед угомонится.
У соседей были два мальчика, чуть постарше Михайлика. Они из стеблей подсолнуха сооружали на огороде шалаш и почти никакого внимания не обратили на Михайлика. Он молча наблюдал за ними.
Оба мальчика были русые, тоненькие, один из них был щербатым и немного шепелявил. Щербатому надоело строить шалаш, и он подошел к Михайлику:
— Ты чей? Бабки Гафии внук? — И, не ожидая ответа, предложил: — Давайте играть в «Панаса».
Предложившему завязали глаза старым платком, а Михайлик с тем, вторым, начали бегать вокруг него, дергали за сорочку, смеялись, выкрикивая: «Панас, Панас, лови ворон, а не нас!» Потом тихо ложились в начинавшую желтеть траву и, когда «Панас» приближался к ним, неслышно отползали от него.
Михайлик кашлянул, и «Панас» пошел на его голос. Попятившись, Михайлик вдруг почувствовал, что куда-то проваливается, он даже не успел крикнуть — полетел в какую-то пропасть и плюхнулся в воду. Сгоряча вскочил на ноги — вода доставала ему до пояса. Посмотрел вверх. Высоко голубело круглое отверстие, переложенное накрест двумя кольями. А здесь, внизу, было полутемно. Хотелось кричать, но даже кричать было боязно. Когда глаза немного свыклись с темнотой и стали различать окружающие предметы, первое, что он увидел, были лягушки. Они плавали у самой стены и пытались взобраться на нее. А Михайлик смертельно боялся лягушек. Одна из них, широко растопырив лапки, взлезла на стену как раз на уровне Михайликова лица. Он отступил назад, но, оглянувшись, позади себя увидел таких же лягушек. Тогда он снова ступил на середину, а вода была ледяной, и у него от холода и страха начали постукивать зубы. Лягушка, взобравшаяся выше всех, сорвалась и шлепнулась в воду. У Михайлика зашевелились на голове волосы, и он изо всех сил закричал.
Кто-то отозвался сверху, но он боялся поднять голову, ему казалось, что тогда лягушки начнут прыгать на него.
А там, наверху, события развивались весьма бурно. Перепуганные мальчики-братья побежали к бабке Гафии и известили ее, что Михайлик уже в колодце. Бабушка как раз успела переодеть деда в чистую сухую одежду. Услыхав о новой беде, она с криком выбежала из дома. Хмельной дед мгновенно протрезвился, выскочил во двор и, схватив двухведерный бачок с питьевой водою, опрокинул содержимое себе на голову. Мокрый, с ведром и веревкой в руках, он раньше всех оказался над злополучным колодцем.
— Господи, что же теперь будет? — причитала бабушка. — Ты же, Роман, пьяный. Ребенка убьешь! Хоть веревку крепко держи!
— Прочь! — воинственно сверкнул на нее глазами дед и неожиданно мягко крикнул внуку: — Не бойся, Мишко! Сейчас будешь на сухом. Прижмись к стене, чтоб ведром не задело!
— Не могу… там — жабы!
Ведро уже летело на него, и он инстинктивно посторонился.
— Становись в ведро! — командовал дед. — Да крепче держись за веревку!
Пока Михайлик лез в ведро, туда набралась вода. Так с водой дед и вытащил его.
Встав застывшими ногами на жесткую траву, Михайлик так обрадовался, что даже не обиделся на бабушку, когда она дважды шлепнула его, приговаривая: «А смотри, куда лезешь! Не встревай в беду!» — он не заплакал, а лишь довольно усмехнулся.
Дома бабушка сняла с него штанишки и сорочку, и он, обернутый в рогожку, сидел на лежанке. Бабушка разожгла огонь, поставила на плиту чугунок, грела чай с вишневыми веточками и никак не могла успокоиться: по ее щекам, по глубоким морщинам текли слезы.
Вошел дедушка. На нем были заплатанные черные портки и серый замасленный пиджак. Остановился посреди хаты — взлохмаченный, сгорбленный, будто совсем обессиленный.
— Вот так, значит, досмотрели внука, — укоризненно качнул головой. — Хвали бога, Михайлик, что колодезь не очень глубокий и воды в нем мало. Не то… твои отец с матерью прокляли б нас.
Бабушка громко запричитала:
— И родится же такое бесталанное, кто его знает, как на свете жить будет. Ведь трое там играли, так нет же, надо было как раз нашему втелющиться в колодезь. Ой, чует мое сердце — хлебнут с ним горя и батько и мать.
Напившись, горячего вишневого чая, Михайлик крепко заснул. А среди ночи проснулся. В окно светила луна, в подпечье свиристел сверчок, на скамье похрапывал дед, на печке время от времени тяжело вздыхала бабушка.
«Какая новая беда ждет меня завтра и послезавтра?» — размышлял Михайлик, свернувшись калачиком под прохудившейся рогожкой. Подложив под щеку ладонь, он всматривался в серый сумрак ночи и сокрушался, что родился таким несчастливым.
День, проведенный в Водяном, наполнил душу Михайлика необычными впечатлениями. Они навеяли гнетущую тоску и тревожные раздумья. «Зачем я родился? Вообще, для чего живут люди? Взрослые знают, но почему-то скрывают от нас, маленьких?» Чтобы разгадать тайну человеческой жизни, Михайлик как только увидит группу старших, так и присоседится к ним, пока кто-нибудь из них не заметит и не топнет на него ногою:
— Брысь! Чего уши развесил? Мал еще…
Или:
— Ая-яй! Неужто тебе не стыдно? Взрослые люди говорят, а он и свой сопливый нос сует…
Смутится, отвернется Михайлик и пойдет прочь. Ну почему они такие грубые, какие-то недоступные, эти взрослые?!
…У хаты, возле наружной двери, протяжно и жалобно замяукала кошка. Михайлик подумал: «Интересно, что чувствует кошка? Ей небось хуже, чем мне? Ей приходится живых мышей есть, а чтоб выпросить кусочек мяса или косточку, когда люди обедают, — намяукается и хвостом намашется. А люди еще, может, и не дадут, а то и ногой пнут так, что только вякнешь. А когда от боли мяукнет, еще и виноватой окажется, накричат на нее: «А, чтоб ты сдохла! Подумать только, как напугала». Нет, лучше все же быть человеком, не кошкой, даже не лошадью, потому что лошадям, беднягам, тоже достается. И работа тяжелая, и кнутом, и кулаком в ноздри тычут, а бывает, что и палку пустят гулять по спине».
Конечно, жизнь Михайлика — не мед. Ни малейшей свободы. Только устроится где-нибудь в холодке под кустом бузины, только начнет мечтать или книгу раскроет, глядь — над ним уже укоризненно качает головою мать:
— В холодке нежишься? Вставай-ка да сбегай за мешком — в сенях на скамье лежит, — да лук с грядок выбирай. А книжку в хате оставь…
— Ма! Она мне не мешает.
— Иди же, иди…
О-о! Если бы кто-нибудь знал, какая это надоедливая работа — в полдень, в жару, копаться на грядках, лук выбирать! В степи все хлеба скошены, там желтеет стерня, а на огороде под солнцем вянет и никнет к земле еще зеленая ботва, даже легонький ветерок не повеет, ничто не шелохнется, только до дурноты шуршит в руках лук. Земля так накалилась, что капли пота, падая на нее, шипят.
А на току отец с матерью, будто играючи, перетряхивают только что обмолоченную солому. Она серебристо поблескивает под солнцем, и от нее тоже будто пышет жаром.
Рядом с грядками лука высокая метелковая трава. Михайлик все чаще поглядывает на нее, там, меж стеблями, соблазнительной тенью чернеет земля, веет прохладой и славно пахнет. А что, немного поработал — можно и отдохнуть. И — шасть в траву. Распластавшись в тени, несколько мгновений Михайлик отдается дремотному состоянию, а потом ложится на живот, вынимает из-за пазухи книгу и начинает читать. Быстро забывается жара, грядки с луком, все. Он уже в ином мире, среди чужих, но почему-то таких родных ему людей.