Ночью выпал обильный снег. Под утренними лучами солнца он слепяще искрился и даже, казалось, чуть-чуть розовел вдали. Некоторые бойцы зачерпывали пригоршнями этот пушистый, пропахший степным духом эликсир, натирали себе лицо, чтобы освежиться, прогнать сонливость и усталость. Многие затягивались сладким дымком первых самокруток и тихо переговаривались о том, что вот-вот старшина пришлет им обещанный еще ночью горячий завтрак.
И вдруг утренняя тишина словно по крепким швам разорвалась с громоподобным треском: десятки немецких орудий начали бешеную артподготовку. Впереди и позади окопов зачернели воронки, запахло мерзлым грунтом и гарью. Земля загудела, заколебалась, словно хотела выскользнуть из-под ног.
Раздалась команда:
— Приготовиться! Впереди — танки!
Их было больше десяти. Поблескивая траками, они быстро приближались, а за ними в полный рост шла вражеская пехота. Напряженно смотря вперед, Радич время от времени нетерпеливо протирал глаза — в лицо летела пыль и мелкие комочки земли, иногда они, как камешки, постукивали по каске. Пребывая в госпитале, Радич поотвык от фронтового грохота, и сейчас ему казалось, что от близких взрывов у него полопаются барабанные перепонки. Взвод, как и вся рота, весь батальон, под артиллерийским обстрелом вел интенсивный огонь, вынуждая вражескую пехоту залегать, отставать от танков.
Олекса Ковальский без видимой надобности обеими руками поправил каску, потер ладонь о ладонь и, неотрывно глядя вперед, строго окликнул своего второго номера — Ляшка:
— Ну, дядько Денис, сейчас не ловите ворон — патроны в момент подавайте. Мы им, гадам, такого огонька дадим!
— За меня, Олекса, будь спок, — ответил Ляшок излюбленным выражением Олексы, словно выказывая этим желание угодить своему первому номеру.
Танки были уже в полусотне метров, когда Ковальский выпустил по ближайшему три патрона. Танк, будто не ощутив попадания, продолжал двигаться. Не видя бронебойщиков, он повернул на огневую точку станковых пулеметов. Олекса бросил в их сторону взгляд и увидел, что огонь ведет Гриша Осадчий. «Значит, Артем ранен, — подумал Ковальский. — Надо выручать парня»… Когда он, прицелившись, выпустил еще один патрон, на броне танка появились едва заметные синевато-желтые язычки пламени и быстро побежали по ней вверх.
— Ага, стонадцать тебе чертей! — вырвалось из груди Ковальского радостное восклицание. — Доигрался, чертов ублюдок!
Из чьего-то окопа под танк полетела граната, и стальное чудовище тяжело завертелось на месте.
— Смотри, Олекса! Фашисты побежали назад, — крикнул Ляшок.
Ковальский оглянулся: на подходе к окопам горело еще два немецких танка. Вдруг остальные танки и пехота пустились наутек. Ляшок вскрикнул:
— Наши жмут на них с фланга! Вон по балочке КВ идут, а за ними — родная мотопехота!
— В атаку! — выпрыгнув из окопа, крикнул лейтенант Радич. — Не отпускать их живыми!
Весь батальон тяжело потопал по мерзлой земле, на ходу ведя огонь из винтовок и автоматов. По всему широкому полю, где из-под снега торчали редкие стебли подсолнухов, зачернели распластанные тела фашистских солдат.
Ляшок бежал позади своего взвода, а немцы из-за холма вели огонь из орудий, минометов и пулеметов, чтобы отсечь наступающих от своих бегущих пехотинцев. Неподалеку от Ляшка взорвался снаряд. Тяжелея волна горячего и тугого, будто спрессованного, воздуха сбила Ляшка с ног. Падая, он ударился каской о землю и потерял сознание. Плотный огонь противника вынудил наших прекратить преследование.
Возвращаясь в окопы, подбирали своих убитых и раненых, подобрали и Ляшка. Ему, как оказалось, повезло: ни один осколок не зацепил. Только легко контузило. К вечеру он уже вернулся из медсанбата.
Наскоро приведя в порядок окопы, ячейки и ходы сообщения, взвод Радича подготовился к отражению новой атаки врага. Но за ничейной полосой было тихо.
…Второй день длилось затишье.
Вечером лейтенант решил поговорить с Гришей Осадчим, поддержать парня теплым словом. Но его не было на месте: выяснилось — пошел к Ковальскому в гости — «затянуться» крепким табаком, раздобытым где-то Олексой. Действительно, над окопом бронебойщика вились две струйки дыма. Радич подошел ближе и хотел уже окликнуть их, но, услышав голос Ковальского, остановился. Олекса, каска которого показалась на миг из окопа, тихо говорил:
— Посмотри, Гриша, в степь. Что ты там видишь?
Осадчий приподнялся и замер, вероятно под впечатлением увиденной картины: огромный темно-красный диск солнца нижним своим краем уже касался земли; над ним громоздились плотные, в синих полосах и прожилках, багрово-красные облака. Заснеженная степь, освещенная солнцем, тоже казалась темно-красной.
— Вся степь как окровавленная, — ответил Гриша.
— Полгода идет война, — снова послышался голос Олексы, — а сколько уже крови пролито, сколько людей наших полегло. Вот и твой первый номер ушел от нас. Теперь ты, Гриша, встал на его место. Береги свою голову. Ты молодой, еще, можно сказать, и света не повидал…
— Жаль дядьку Артема, — проговорил Осадчий. — Молчаливый, даже суровый был с виду, а на самом деле — мягкий и щедрый человек. Всегда со мной куском хлеба делился. И все мне о пулемете рассказывал: и какой у него нрав, и как бьет, и за чем надо особо следить, будто знал, что недолго уже ему воевать осталось…
— А ты думал! — сразу откликнулся Ковальский. — Человек и предчувствовать может. Таких случаев много…
Они помолчали, затем Ковальский продолжал:
— Я, Гриша, перед твоим приходом к нам знаешь о чем думал? Вот мы только что прибыли на передовую, и уже из одной нашей роты больше десяти человек простились с жизнью. Тут ничего не поделаешь — бой. А сколько таких, которые еще до подхода к передовой головы сложили? Тот погиб от случайного снаряда, залетевшего в хозроту, того снайпер взял на мушку. К нам недавно приходил солдат, цигарку у кого-то просил, о доме разговорился, как жить после войны собирается, и вдруг — бах! — нету его. А домой напишут: «Пал смертью храбрых». И правильно напишут. Ведь не виноват же он, что так вроде бы по-пустому погиб. А каждый фронтовик — это герой. Вот и позавчерашний бой. Он по существу ничего не изменил. Просто немцы проверяли нашу силу. А если бы мы сдрейфили, побежали? Втрое, а то и вдесятеро больше было бы у нас убитых. Да, о чем же я хотел? Ага, вспомнил: скажи мне, что ты считаешь в жизни самым главным, ну, какие слова… Нет, не слова, а как бы тебе сказать…
— Понятия? — подсказал Осадчий.
— Может, и понятия, — неуверенно согласился Ковальский. — Повернем вопрос так: вот ты любил девушку…
— Не надо об этом, дядько Олекса, — торопливо возразил Осадчий.
Ковальский прокашлялся, помолчал и виновато проговорил:
— Извини, Гриша… Понимаю, тебе больно. Я хотел сказать просто для примера. Извини, дружище. Я думал так: каждому хочется, чтобы любимая девушка или женщина вспоминала, помнила. И жена и дети… Чтобы письма писали, скучали, порой и поплакали. И сейчас, пока живой, и… ну, когда домой не вернешься с фронта. Вот я и подумал: а это, наверное, самое главное для человека — чтоб любили и чтоб помнили. Понимаешь, погиб человек, нет его, а в памяти людей он живет. И я тебе скажу, Гриша: после такой тяжелой, ну просто неслыханной войны каждый, кто погибнет, будет жить в сердцах людей и в их памяти. Это я тебе сущую правду говорю. Ведь ты подумай, что было бы, если б каждый из нас здесь сушил себе голову тем, как ему собственную шкуру уберечь, чтобы ее не продырявили вон те гады? Всем конец, погибель.
— Правду говорите, дядько, — согласился Осадчий. — Любовь и память — именно к этому человек стремится всем существом, и не только на войне. В мирное время человек тоже рано или поздно умирает — все смертны. Поэтому самые лучшие люди творят добрые дела на земле, чтобы сохранились их имена в памяти народа.
— Вот об этом я и хочу сказать! — радостно воскликнул Ковальский. — Мы здесь, на фронте, каким делом заняты? Фашистов бьем, палачей, гадов двуногих. Мы выгоним их с нашей земли — и потомки нас никогда не забудут.