Тем временем на флоте одна за другой формировались бригады морской пехоты для отправки на фронт. Михайло с нетерпением ждал своей очереди.
В один из июльских вечеров, прослушав по радио малоутешительную сводку Совинформбюро, Лесняк сел за стол в своем блиндаже и начал писать рассказ «Цена земли», который вынашивал более двух недель. Он тогда и не думал, что это поможет ему попасть на фронт.
…Всю неделю почти непрерывно шел дождь.
Он надоедливо и монотонно шелестел в листьях деревьев, стекал ручейками по склонам сопки, и вскоре перед входом в блиндаж Лесняка образовалась лужа, в которую с наддверного навеса со звоном падали крупные капли. Потом заморосила какая-то мглистая капель, и еще через два дня землю заволокло густым серым туманом. И в землянках, и в блиндаже взводного стены и потолки отсырели, покрылись цвелью. Постель и одежда стали влажными, негде было просушить, негде и согреться самим. Листья бумаги слипались, и на них расплывались чернила.
По воскресеньям весь личный состав, за исключением обслуги, дежурящей у пулеметов на огневой, отдыхал. Но Михайло свое свободное время просиживал над рассказом, который никак ему не давался: не хватало знания некоторых деталей. В газетах Лесняк читал очерки и корреспонденции с фронта о наших воинах, отстаивающих каждый метр родной земли, и у него появилась настоятельная потребность написать о своих ровесниках, таких, как Матвей Добреля, Аркадий Фастовец, Зиновий Радич, другие, чьим воинским героизмом он восхищался. Захотелось показать их такими, какими он их видит. Досадно только, что он не был на фронте и не может с достаточной достоверностью дать в рассказе необходимые подробности, каких в газетах не вычитаешь, которые надо только самому подметить, пережить. Перечитывая написанное накануне, Лесняк испытывал горькое разочарование, неудовлетворенность. Он перечеркивал написанное и начинал писать заново. Кроме того, в его душу вкрадывались сомнения, имеет ли он моральное право писать о том, что сам не пережил. Но желание писать о героических подвигах фронтовиков было неодолимо…
Небольшой, немного высоковатый стол, раздобытый где-то бойцами для взводного, Михайло поставил перед выходом из блиндажа. Неплотная дверь приоткрыта, иначе в блиндаже, где нет окон, было бы темно. Отсюда хорошо видна сопка, поросшая травой у подножия, невысокая клумба, на которой уже распустились розы, дальше — ряды деревьев, а за ними — высокий забор. За забором на три стороны, по склонам сопок и в распадках, видны одноэтажные и в несколько этажей дома — это город. Неподалеку от железнодорожной станции находится поселок Первая Речка, где в длинных бараках живут железнодорожники, рабочие Дальзавода, рыбокомбинатов и других предприятий, семьи моряков дальнего плавания, служащие. Когда Лесняк ездил в штаб полка или батальона и возвращался оттуда, он присматривался к прохожим: молодым и пожилым, к мужчинам и женщинам — вечно усталым, озабоченным, молчаливым. На внешность каждого война наложила свой отпечаток. Правда, Пулькин иногда завязывал разговор с какой-либо девушкой или молодухой, острил, однако не всегда его шутки и остроты находили отклик, в таких случаях не так Пулькин, как Лесняк испытывал чувство неловкости. Разве сейчас людям до этого? С фронтов поступали все более тревожные вести. Фашистские полчища рвались к Волге, продвигались к Кавказу. Война достигла кульминационной точки, и порою казалось, что остановилось время. Это изнуряло, терзало душу.
Все дальше в глубокий фашистский тыл, в темную ночь отодвигались Сухаревка, Донбасс, вся Украина. Ежедневно думая о своих родных, об Оксане, Михайло с тоской повторял прочитанные еще прошлой зимой, наполненные жгучей болью и сыновней нежностью слова поэта:
Украина моя!
Ничего мне на свете не надо,
Только б голос твой слышать
И чувствовать нежность твою
[1].
«Украина моя! — мысленно обращался к ней Лесняк. — Слышишь ли ты, доносится ли к тебе стон и плач твоего сына с этого скалистого берега океана? Я не хотел бы никакого другого счастья, кроме одного — отдать жизнь за твое освобождение! Но все же настанет и мой черед. Надо терпеть и верить и чем только можно приближать день победы».
Однообразие будней здесь, в зенитно-пулеметной роте, иногда становится нестерпимым. Лесняк надеялся на этой неделе закончить свой рассказ, но его отвлекали невеселые думы. Просидев над рассказом бесплодно больше часа, он встал из-за стола, подошел к нарам и не раздеваясь лег на свою жесткую постель, подложив под голову руки. В памяти возникли далекие видения: лето, солнце, ослепительно белеет стена хаты, с огорода, на котором оранжевым пламенем пылают подсолнухи и в белом цвету млеют высокие кусты картофеля, идет мать в белой праздничной кофточке, повязанная белым платочком, какая-то вся светлая, улыбающаяся, ступает босыми ногами по густому спорышу к воротам. А он, подросток Михайло, сидит у ворот на большом, теплом от солнца камне, и на сердце у него так легко и хорошо. Вот бы выйти из блиндажа, припасть к материнской груди и зарыдать, выплакать накопившееся на душе горькое чувство печали, все свои душевные боли. «Но где вы, мама? Живы ли вы и когда я приеду к вам?» При этой мысли он словно очнулся от внезапно исчезнувшего видения: по его щекам текли слезы. Он наспех вытер лицо рукавом гимнастерки — ведь в любую минуту кто-то может заглянуть в блиндаж. Какой конфуз, если они увидят заплаканного лейтенанта!
Михайло довольно быстро сблизился не только с младшими командирами своего взвода, но и со многими рядовыми. Теперь он знает, что Осипов — слесарь, что на флот пришел с Горьковского машиностроительного завода. В Горьком была у него невеста, которая два года терпеливо ждала его. Но когда узнала, что срок службы на флоте продлен до пяти лет, — вышла замуж. Замкнутый и молчаливый Осипов тяжело переживал свое личное горе, и лишь со временем эта рана зарубцевалась. Сержант собирался уже домой — пришло время демобилизации, — как вдруг началась война. И вот уже седьмой год он продолжает служить. Осипов служит честно, но и в его душу порою заглядывает тоска.
Сержант Сластин родом с Тамбовщины. Плотный и неповоротливый, с круглым словно арбуз лицом — он полная противоположность Осипову. Верхнее левое веко стянуто рубцом старого шрама и закрывает чуть ли не половину глаза, под которым тоже шрам. На виске заметный рубец. В 1927 году кулаки хотели убить его, комсомольца Сластина, сельского активиста, возглавлявшего сельхозартель в своем селе. Когда внезапно от простуды умерла его жена и он остался вдовцом с двумя детьми, попросил освободить его от председательства в артели. Однако со временем его избрали председателем вновь созданного сельпотребкооператива. Дети Сластина выросли: дочь перед войной вышла замуж, сын с прошлой осени — на фронте.
Был у Михайла и еще один друг — невысокий стройный красавец сержант Горелик, в прошлом году прибывший на флот после окончания десятилетки. В присутствии Осипова и Сластина он в отношениях со взводным держится спокойно, даже настороженно, а когда остается наедине с лейтенантом, не скрывает к нему своей симпатии. Это и понятно: Сластин и Осипов значительно старше Лесняка и прослужили уже порядком, а Горелик — почти Михайлов ровесник.
Размышляя о своих сослуживцах, Лесняк посмотрел на часы — до обеда было еще далеко. Он поднялся, надел фуражку и вышел из блиндажа: надо было наведаться на огневые позиции, проверить, как несут службу очередные дежурные из боевого охранения. Огневая точка и землянка отделения Осипова были почти рядом с блиндажом взводного, на вершине сопки, а огневые отделения Сластина и Горелика — в двух разных углах парка.
Во втором и третьем было все в порядке: бойцы находились у пулеметов, а в землянках люди занимались кто чем хотел: одни читали, сидя на табуретках или нарах, другие чинили одежду, обувь или писали письма. В отделении Осипова — на огневой — тоже спокойно. Дежурный телефонист доложил, что связь работает нормально, никаких тревожных сигналов не поступало. Лейтенант приказал связисту соединить его с десятым номером, то есть с ротным, и доложил Лашкову обстановку.