– А они знают, что ты пришел меня проведать?
Он прочищает горло:
– Вообще-то, нет. – Носком ботинка он рисует на тротуаре полукруги. – Я сказал им, что хочу подышать воздухом и пойду гулять на пляж.
Меня начинает бить озноб. Если бы он хотел надо мной подшутить, он бы уже давно это сделал. А сейчас вокруг нет ни души, ни единого свидетеля.
– Ну ладно, – говорю я, начиная идти, – ты меня нашел. Я жива.
Едва.
– Но ты сказала, тебя кто-то преследовал. Ты что-нибудь видела?
Я тру ладонями руки, покрывшиеся мурашками.
– Было похоже на того человека из развалин. – Если можно назвать человеком то, что мы видели той ночью.
Калеб расстегивает молнию на своей толстовке и, сняв ее, протягивает мне.
– Вот, держи.
Я чувствую запах дыма от костра, с нотками кокосового солнцезащитного средства. Его запах.
– Хм. Спасибо, обойдусь. – Я отталкиваю его руку, продолжая идти.
– Почему ты всегда такая? – Он в два счета обгоняет меня, шаг-то у него широкий.
– Можно подумать, ты не знаешь! – рявкаю я, изо всех сил стараясь не заплакать.
– Эй. – Он встает передо мной и заступает мне дорогу, пытаясь заглянуть в глаза. – Что с тобой? – Он опускает глаза. – Ой, ты ранена. Дай взглянуть.
Проследив за его взглядом, я вижу ссадину на локте – закономерный результат столкновения с почтовым ящиком. В суматохе я умудрилась вытереть кровь о свою бежевую блузку.
– Пожалуйста, дай мне пройти.
– Я должен отвезти тебя в больницу, – не двигаясь с места, говорит он.
– Это царапина, а не перелом. Заживет. – Хорошо бы так. В понедельник у меня тренировка, а без рук в волейболе не обойтись, как ни крути.
– Конечно, ты расстроена. – Он подносит палец к моему глазу, словно собирается стереть ту единственную, предательскую слезу. Потом, передумав, опускает руку.
– Ничего подобного, – вру я, моргая. Я не могу позволить ему видеть меня в таком состоянии. Я не могу позволить ему… видеть, какую власть он имеет надо мной, спустя столько лет.
– Хотя бы разреши мне проводить тебя до дома.
Я поджимаю губы, пытаясь заблокировать все ощущения: жжение в глазах, пульсацию в локте, боль в груди.
Я не понимаю его игру. Это уже какой-то садизм. Почему он не может просто быть таким же откровенным придурком, как Джеймисон? Зачем он делает вид, что ему не все равно, лишь бы напомнить о том вечере и заставить заново пережить момент, когда я по-настоящему прониклась к нему, а он всадил нож мне в спину и повернул лезвие. Ведь даже сейчас, когда я смотрю в его ореховые глаза, во мне возрождаются те же фантазии, которые крутились в моей голове, когда я была наивной девятиклассницей.
Разбитый локоть причиняет мне не такую сильную боль, как осознание того, что он до сих пор имеет надо мной власть.
– Я шла к Мэй домой, – говорю я. – На Палм драйв.
– Я тебя провожу.
– Не проводишь, – говорю я, протискиваясь мимо него, но мои ноги еще не совсем оправились после падения, и я морщусь, потирая левое колено: похоже, там синяк.
– Перестань вести себя как трехлетка, Иден. Тебя только что кто-то преследовал. – Он хватает меня за правое запястье, и на этот раз я не выдергиваю руку. От его прикосновения моя кожа горит огнем. Он отпускает мою руку лишь для того, чтобы набросить мне на плечи свою толстовку.
Вместо того чтобы сопротивляться, я вдыхаю этот запах соленой воды и дыма, от которого меня бросает в дрожь.
– Я заляпаю кровью твою любимую вещь, – говорю я, когда мы продолжаем наш путь, на этот раз бок-о-бок. И лишь задним числом понимаю, что это признание: если я знаю, что он всегда носит эту толстовку, значит, я каждый день обращала на него внимание и ощущала его присутствие.
– Можешь оставить себе. Она хотя бы не желтая – всяко лучше той кошмарной дутой куртки, которую ты носишь, когда холодно.
У меня отвисает челюсть. Я смотрю на него и вижу, что он хитро улыбается.
– Шучу, – со смехом говорит он. – Ты никогда в жизни не выглядела плохо.
Внутри у меня все трепещет.
– Даже в первом классе, когда мама подстригла меня «под горшок»?
Он смеется, и этот глубокий звук одновременно будоражит и успокаивает меня.
– Даже тогда, когда тот одичавший кот в порту расцарапал тебе глаз, и он так распух, что не открывался.
– Если животное целый день выпрашивает еду, а ты даешь ему остатки своего мороженого, можно ожидать, что оно окажется чуть более благодарным.
– По-моему, твой папа нацепил себе на глаз такую же повязку, чтобы составить тебе компанию на барбекю в День первых поселенцев.
От этого воспоминания у меня перехватывает дыхание, как от удара в живот.
– Ага, я переживала, что выгляжу как пират, и он сказал, что мы можем быть пиратами вместе. – Мои губы изгибаются в полуулыбке. – Если на то пошло, он сделал себе вопиюще уродливую стрижку, когда увидел, что мама сделала с моими волосами.
Калеб кивает:
– Это было что-то с чем-то. Твой отец умел рассмешить.
– Умение шутить далеко не так важно, как личное присутствие… – мой голос дрожит, и Калеб придвигается ближе и кладет ладонь мне на спину в неуклюжей попытке утешить меня.
– Прости, Иден.
У меня так сдавило горло, что я с трудом могу пробормотать что-то в ответ. Вот поэтому я и не люблю говорить – даже думать – об отце. Это дарит мне ощущение счастья и боли в равных дозах, но в конечном итоге боль побеждает.
Потому что в конечном итоге не имеет значения, как он проявлял свои отцовские чувства. Лишь одно имеет значение – то, что он меня бросил.
На самом деле, я его защищала – тогда, когда все полетело к чертям. Когда друзья Калеба – в то время и мои друзья – еще разговаривали со мной. Но я отказывалась верить, что мой отец мог совершить такое преступление. Я сказала им, что их родителям, возможно, надо научиться считать свои деньги. В общем, все закончилось не слишком хорошо. Я с таким рвением и упорством доказывала им, что их обвинения беспочвенны, была так уверена в том, что нас с отцом оправдают.
Разумеется, нас так и не оправдали. Мой отец бросил меня в разгар войны, которую я не просила начинать.
Мы доходим до центральной части города, и я бросаю взгляд на освещенную вывеску «Куриного домика».
– Уверен, что не хочешь туда вернуться, пока твои друзья не съели всю твою курицу и не угнали фургон?
– Они не настолько плохие, – закатив глаза, отвечает он.
– Ну конечно, нет. То есть, они не кажутся такими человеку, который такой же чокнутый.
– Ты знаешь, я…
– Мэй живет вон там, – перебиваю я, указывая на темный конец улицы, где начинается жилой микрорайон. – Со мной реально все в порядке.
– Это хорошо. – Он делает широкий шаг в указанном мною направлении. – Может, и правда ничего не сломала.
Я ворчу себе под нос и перехожу через улицу вместе с ним.
– Так что, ты нашла что-нибудь после нашего ухода? – спрашивает он.
Я вспоминаю татуировку на внутренней стороне запястья Николаса Блэкмора – такую же, как у моего отца, если память меня не подводит.
– Я пыталась найти Аделину Блэкмор, – наконец отвечаю я. – Но она переехала, потом моталась по разным психиатрическим заведениям и закрытым школам. В конце концов поселилась в каком-то доме коллективного проживания и фактически исчезла с лица земли.
– Это не очень хорошо – как для нее, так и для нас.
– Не очень. Я думаю, как бы Диего ни хотел спрятать от нас ту записку, нам надо ее найти. Тот, кто убил Генри, кем бы он ни был, сегодня приходил за мной.
– Это мы и должны выяснить. Поэтому нам нужна записка.
В кустах возле дороги раздается какой-то скрип, и Калеб без промедления загораживает меня собой. Когда мы находим виновника – сломанную табличку «Открыто», качающуюся на ветру, – он продолжает идти с этой стороны, как будто ему просто так хочется.
– И как мы ее найдем?
Я не сразу понимаю, о чем он говорит. Вспомнив о записке, я пожимаю плечами.