Тяжко вздохнув, швейцар всплеснул ладонями:
— Содом и гоморра! Двадцать лет служу здесь, но ничего подобного не видел! — вскричал он. — Спящими притворяетесь, разбойники? И это вы — будущие педагоги? Матерь божья! Да вы же все как один фулиганы!
Он подошел к койке Бессараба и почти по-отцовски ласково проговорил:
— И ты, сыночек, спишь! Я тебя спрашиваю, цыган!
Микола не шевельнулся. Он не знал, что из-под одеяла выглядывали его ноги в запыленных туфлях.
Швейцар стянул с него одеяло. Микола сел на койке, недовольно сказал:
— Что вы делаете? Почему спать не даете?
— Ты и дома в обувке спал? — спросил швейцар.
— Какое ваше дело? Ваша власть не распространяется дальше вестибюля.
— Не распространяется? — зловеще переспросил старик, и мясистое его лицо побагровело. — Ты завтра об этом ректору скажешь. Отныне я с вами панькаться не буду. Шляетесь чуть ли не до утра, в два часа ночи в дверь грохаете, поднимая гармидер на весь проспект. А есть приказ: после двенадцати никого в корпус не впускать. Теперь вы у меня попляшете под дверью…
— Не имеете такого права, — робко возразил Бессараб.
— Попробуй опоздать завтра — узнаешь, имею право или нет, — пообещал швейцар, еще раз окинул взглядом зал, осуждающе покачал головой и, проговорив: — Чистой воды фулиганы, — вышел.
Общежитие ожило снова. Хлопцы с шумом начали подбирать свои подушки, а Добреля укорял Бессараба:
— По-хорошему просили — гаси свет. Теперь тебе придется краснеть перед ректором.
— Перед ректором, перед ректором! — сердито передразнил его Микола, расшнуровывая туфли. — Сперва научись вести себя по-человечески. Швейцар моей фамилии не знает, хотя ты, хан, можешь и продать.
— Я не твоего цыганского рода и таким, как ты, барахлом не торгую, — огрызнулся Добреля. — А тебя швейцар и без фамилии ни с кем не перепутает…
Уже после первого часа ночи, когда жильцы спортзала снова легли спать и погасили свет, из вестибюля донесся приглушенный стук, за ним — строгий голос швейцара:
— Хоть головой о двери — не впущу!
— Братцы! — крикнул Добреля. — Андрей вернулся. Это его старик не впускает.
— Пусть не шляется по ночам твой дружок, — послышалось в ответ из темноты.
— Так нельзя, хлопцы! — убеждал Матвей. — А завтра кому-то из нас придется… Только же вчера вам пояснял военрук, что такое взаимовыручка в бою.
— Не скули, Матюша! — отозвался Бессараб. — Договорились же проучить Андрея. Пусть погарцует под дверью. Дед только с виду грозный. Потешится и сменит гнев на милость.
На этот раз швейцар выдержал характер: не открыл дверь.
Высоко в небе разгуливал месяц, щедро заливая сонный город серебристым светом. Когда Жежеря, взобравшись на карниз и заслонив своей массивной фигурой оконный проем, постучал в окно и глухо воззвал: «Хлопцы, откройте!» — Бессараб подступил к окну, ответил:
— Ты кто? Воришка?
— Ты что — не узнаешь? Жежеря я.
— У нас все дома.
— Как все? Меня же нету.
— Сказано тебе: все нормальные — на месте. Не мешай спать, иначе позову швейцара. У него дробовик солью заряжен.
— Хватит, Микола. Открывай поскорей, здесь карниз узкий, вот-вот сорвусь.
В это же мгновенье он спрыгнул на землю. Когда силуэт Андрея снова замаячил в окне, голос его зазвучал яснее:
— Матюша! Проснись же наконец!
В сумерках зала послышалась возня: хлопцы придерживали Добрелю.
— Матюша твой спит и золотые сны видит. Не буди его.
— Не сплю я, Андрей! — вырываясь из крепких объятий двух литфаковцев, отозвался Добреля. — Не сплю, но подойти не могу к окну.
— Что ты городишь, Матюша? — допытывался Андрей. — Как это не можешь? Бросать товарища в беде аморально.
— Ты смотри — моралист нашелся!
— Пусть лучше свое стихотворение продекламирует!
— То, что любимой посвятил!
— Я стихов не пишу, хлопцы, — уверял Андрей. — Христом-богом клянусь — такой грех за мной не водится.
— А в чем грешен?
— В том, что считал вас гуманистами. Думал: каждый, кто на гуманитарный поступает, — человеколюбец. Каюсь. И еще грех имею: считал Матюшу своим другом. Боже мой, кого я пригрел на своей честной груди.
— Опомнись, Андрей! — закричал Добреля. — Меня тут держат!
— Большое желание рождает большую силу, — поучал Жежеря. — Разбросай их и мужественно иди на помощь.
— У них руки — как железо. Так просто не вырвешься!
Долгонько еще хлопцы «воспитывали» Жежерю. По их требованию он декламировал стихи, называл имена древнегреческих и древнеримских поэтов, отвечал на вопросы, за сколько времени сделал свой скоростной кругосветный перелет американский летчик Говард Юз, которого в июле того же года гостеприимно встречала Москва, и сколько времени продолжался недавний полет Коккинаки и Бряндинского по маршруту Москва — Владивосток. А когда его напоследок спросили, кого он провожал и почему запоздал, Андрей сквозь зубы процедил: «Палачи!» — и спрыгнул на землю.
Радич, который до сих пор молча лежал на койке, недовольным голосом сказал:
— Кончайте, хлопцы, дурачество! Надо же и меру знать.
Добрелю отпустили. Он открыл окно, но Андрея уже не было. Матвей позвал его. Тот не отозвался. Добреля, сев на подоконник, недовольно сказал Бессарабу:
— Глупые твои затеи, Микола. Ты больше всех старался…
— Я еще и виноват! — обозлился Бессараб. — Сами договорились проучить, заставляли меня свет гасить, а теперь — на меня и швейцар, и вы, душегубы!
Окно оставили открытым. Однако Жежеря до утра не появлялся. Только перед началом лекций забежал в спортзал умыться и взять конспекты. Он никого не упрекал. На вопрос Добрели, где провел ночь, недовольно ответил:
— Ходил по безлюдным улицам и с грустью думал о вопиющем несовершенстве человеческих душ, особенно твоей.
Прошла первая половина дня. Бессараб уже был уверен, что швейцар не пожаловался начальству, но после лекций его и Жежерю все же вызвали в деканат…
В конце недели профессор Геллер проводил первое семинарское занятие по древнерусской литературе. Первым вопросом, стоявшим в плане, который получили студенты, был такой: «Характеристика и значение литературного творчества протопопа Аввакума».
Выступать никто не решался. Накануне Лесняку подвернулся под руку роман Джека Лондона «Мартин Иден», из-за которого Михайло к семинару не подготовился. Надеялся, что как-нибудь обойдется. Но профессор, раскрыв курсовой журнал, остановил свой взгляд как раз на его фамилии. Принявшись отвечать, Михайло после нескольких неуклюжих фраз вынужден был сдаться.
— Кто же выручит Лесняка? — спросил профессор. — Я понимаю: первый семинар в вашей жизни. Однако среди вас, думаю, найдутся смельчаки. Смелому многое прощается.
Бессараб поднял руку. Михайло крайне удивился: он-то знал, что к протопопу Аввакуму Миколу не допустили афоризмы Дидро и Гельвеция.
Медленно поднявшись и выйдя из-за стола, Бессараб задумчиво прищурил глаза, с необычайно значительным видом проговорил:
— Как сказал Дени Дидро, величайший французский философ-материалист восемнадцатого столетия, когда великие писатели становятся после своей смерти наставниками рода человеческого, то следует признать, что наставников этих при жизни жестоко наказывали их ученики. Гениальный человек говорит себе при свете лампы: сегодня вечером я заканчиваю свое произведение. Завтра — день награды, завтра благодарная публика оплатит мой труд, завтра, наконец, я получу венок бессмертия. — Выдержав интригующую паузу, Бессараб склонил голову набок и торжественно сказал: — Человек этот забывает, что существуют завистники. Действительно, наступает завтрашний день, произведение издано, оно прекрасно, а тем временем публика не отдает долга автору. Зависть относит далеко от автора сладкий аромат похвал. Она заменяет его отравленным запахом критики и клеветы… Кто заслуживает уважения, редко получает от этого наслаждение, тот, кто сажает лавровое дерево, редко отдыхает под его сенью… Не относится ли это в большой степени и к протопопу Аввакуму Петрову? Пусть он, возможно, не был гениальным писателем, но во имя своих убеждений шел на огромные жертвы, и я, вслед за нашим уважаемым профессором, сказал бы, что для своего времени это было настоящим подвижничеством…