— Так и знал, что не поверите! А вы подумайте своими головами: почему у него, единственного на все село, хата с одним окном? А? Вот я же го… Потому что маскируется. Смеетесь? А того и не знаете, что он из австрийского плена приволок мешок золота. Сам мне говорил. Спрашиваю его: «Как оно там, у австрияк?» — «Ничего, — отвечает. — Служил у богатого мадьярина, вот такенную морду наел».
— Да он же как скелет домой вернулся! — крикнул кто-то из зала.
— Маскировка! — мигом перестроился Лизогуб. — Я же го… маскировка, тактика, чтоб не догадались, что имеет золото. Я осторожно так, выпытывал у него: почему же ты ходишь весь в заплатах и босой? А он мне: «Придет время, и мы оденемся не хуже панов». Ишь какой, своего часа ждет. Какого именно, позвольте спросить, часа? Царских порядков?
Из зала гудит раздраженный голос:
— Ты, Прокоп, брюхо отрастил, как бочку, а ума не нажил.
Низкорослого толстого Лизогуба даже передернуло.
— Брюхо, которым ты мне в нос тычешь, у меня от сидячей работы! А ты… а ты — без оскорблениев, потому что это тебе не при царизме. Я ж го…
Он часто употреблял выражение «Я ж говорю», но слово «говорю» произносил как-то усеченно: «го», и сухаревцы наделили Прокопа Анисимовича прозвищем — Яжго.
Выступление Яжго закончилось тем, что его прогнали с трибуны.
Вероятно, в каждом селе есть свои рассказчики-врали. Были они и в Сухаревке. Из тех, что забирались на чужие бахчи воровать арбузы, а спасаясь от преследования, бежали к железнодорожной колее, где у Долгой посадки вскакивали на ступеньки вагонов товарных поездов. У своего же села, где начиналась Киричкова посадка и где поезда обычно замедляли ход, соскакивали с тормозных площадок, шли в село и потом с гордостью рассказывали односельчанам о своих проделках.
Михайлик, затаившись в толпе мужчин, собиравшихся возле кооперативной лавки, любил слушать разные небылицы и истории. Уже давно непревзойденным рассказчиком в Сухаревке считался Денис Ляшок. Неказистый с виду, худощавый и верткий, он, казалось, мог без передышки говорить весь день. Как только Ляшок подходит к кружку людей — все умолкают, переводят на него нетерпеливые взгляды и на заросших лицах сельчан уже блуждают веселые улыбки.
— Ну, как жизнь, Денис? Что там нового? — спросит кто-либо. — Будет сегодня дождь? Что-то вроде бы хмурится.
— Могу сказать точно: либо будет, либо — нет, — серьезно отвечает Ляшок. — Да не в этом гвоздь программы, как говорят. Жинка моя только что так отдубасила меня — живого места не оставила. За что? Вчера с кумом Харитоном тяпнули по одной. По наперстку! Так за это уже и казнить надо? Такое время настало: и в рот не бери! В Хранции, говорят, дак там лафа! Без вина и за обед не садятся. Вина, правда, у них — как у нас молока: пей — не хочу.
— Будто ты от пуза это молоко пьешь? — смеясь возражают Ляшку. — Отроду коровы своей не имел.
— Не в этом дело, — продолжал Ляшок. — Не я, дак другие пьют от пуза. А случается, принесет кто горшочек или кринку, так жинка и мне капнет в чашку, и ничего, не ругается. А хватишь где-нибудь наперсток первача — беды не оберешься. Наверное, на всем белом свете нет женщин сварливее наших. Рассказывал мне один об этих… ну, как их? Хранцуженках. А человек этот служил в экспо… экспе… в каком-то корпусе…
— Экспедиционном, — подсказывает кто-то из знающих.
Ляшок удивленно смотрит на подсказавшего:
— Точно, в нем. А как ты угадал? Вот догадливый, ни дна тебе, ни покрышки. Так вот он, этот человек, рассказывал: хранцуженки — вот это крали! А веселые, а нежные и ласковые!.. А любить нашего брата умеют, черт его маме! Поверите? У меня голова ходуном ходит. Я только облизываюсь. Такое, что хоть все бросай и пешком беги в ту Хранцию…
— Ну это ты уж приврал — наши девушки не хуже французских.
— И ты бы подался во Францию ради такого дива?
— Это я так поначалу подумал, — оправдывался Ляшок. — А когда послушал, что рассказал тот человек дальше, — аж тошно стало.
— Что ж он рассказывал?
— Да говорит, что хранцузы жаб едят. Живые жабы у них, говорит, первым сортом идут. Ловят они их в сене.
— Где, где ловят?
— В сене. Сено — это значит река по-хранцузскому.
— Не в сене, Денис, а в реке Сене, — смеется знающий дядька. — Река у них такая есть — Сеной называется, как у нас Днепр или Самара.
— Вот не перелицовывай! — сердится Ляшок. — Тот человек сам у Хранции был, а ты дальше Сухаревки и света не видывал, а цепляешься. Говорю, в сене, — значит, в сене.
Ляшковы лавры непревзойденного рассказчика не дают покоя Лизогубу. Он только того и ждет, чтобы вспыхнула перепалка.
Выбрав подходящий момент, Прокоп Анисимович вклинивается в разговор. Поначалу громко откашляется и бросит:
— Я, значит, глядь — а она выходит…
И делает многозначительную паузу. Все ждут, потом интересуются:
— Кто — она?
— Откуда выходит?
Бросив победный взгляд на Ляшка, Лизогуб неторопливо продолжает свой рассказ. Но рассказывает вяло, часто сам смеется, когда совсем не смешно, и дядьки начинают тихо переговариваться, не слушают рассказчика. Тогда снова привлекает к себе внимание Денис Ляшок. Он может говорить о чем угодно и всегда живо; увидит, например, бегущую по улице собаку и начнет:
— Большое дело, черт его маме, привычка. Вот привыкли мы к своим собакам, и кажется нам, что это и есть настоящие собаки. А видели б вы настоящих! Когда отбывал я действительную в тысяча девятьсот таком-то году, наш полк стоял под Санжарами, неподалеку от Лебедина. Вот там собаки — это собаки. Большие, как телята, а злые — не приведи мать господня! Однажды получилась с ними катавасия. Служил я, значит, в артиллерии. Осенью выехала наша батарея на стрельбы. Ну, как водится, постреляли мы до полудня, пора обедать. Комбат и приказывает: «Прекратить стрельбу, смазать изнутри стволы старым салом (другого мастила не было) и — марш на обед». А пока обедали — собаки тоже не зевали: позалазили в стволы и давай вылизывать сало. После обеда мы — снова на полигон. Бахнули из первого орудия (у нас были гаубицы) и смотрим — что за черт? Летит снаряд, а на снаряде сидит собака и люто лает, аж захлебывается… Вот это был гвоздь программы, скажу я вам…
Хотя в этот момент затылок у Прокопа Анисимовича не чешется, он от зависти запускает в волосы свои пальцы. Чертов Ляшок, надо же придумать такое — все мужики от смеха за животы хватаются. Трудно Прокопу состязаться с Денисом — тот бывал во многих передрягах и кое-что повидал, да и язык у него подвешен ладно.
Тем не менее и Прокоп Анисимович имел свой коронный номер. С немалым вдохновением он козырял им в Октябрьские праздники.
В Сухаревке торжества начинались с большой пантомимы. Трибуна посреди площади превращалась в «царский трон». На троне, тучный как копна, восседал царь в золотой мантии, похожей на поповскую ризу, а на его голове красовалась золотая корона. Все это убранство изготовлялось из бумаги, материала и красок школьным учителем Гелехом. «Царь» недобрыми серыми глазами поглядывал на людей, которые стояли неподалеку в колоннах с флагами и транспарантами.
Где-то возле Малого пруда в условленный час гремит выстрел, вслед за ним — выстрел в противоположном конце площади, за школой. После этого на перекрестках улиц появляются люди — сперва небольшими группами, затем целыми толпами. Они бегут с охотничьими ружьями навстречу друг другу и стреляют вверх холостыми зарядами. Залегают и снова вскакивают, идут в атаку. Это — «красные» и «белые». «Белые» не выдерживают натиска и отступают. «Красные» с криками «ура!» преследуют их, и все исчезают где-то за пожелтевшими камышами. Затем из-за церкви на площадь галопом влетают более десятка всадников, впереди — Гудков и Пастушенко. Они стреляют из наганов, тоже кричат «ура!», окружают «царский трон», арестовывают «царя» и под усиленным конвоем ведут его на школьный двор.
С «трона» срывают шпалеры, и теперь это уже снова трибуна, обитая красным кумачом. На ней — Гудков, Пастушенко и еще несколько человек. Люди с красными знаменами подходят ближе к трибуне, Панас Гудков первым произносит речь, за ним — Пастушенко…