Разговаривая, она собрала со стола тарелки и принялась мыть их в тазу с горячей водой. Анжелика смотрела на нее и думала: «Плохой я буду, верно, служанкой». Пока что она чувствовала голод. Ее даже знобило, словно перед болезнью. Сильно саднило обожженное плечо, прилипавшее к корсажу. Каждое движение напоминало ту унизительную минуту, страх, перенесенные мучения; все это было так недавно, что она не могла отогнать холодной тени, облегшей ее.
Анжелика взяла на руки Онорину. Девочка не просила есть. Она вообще никогда ничего не просила. Кажется, ей довольно было ощущать себя в материнских объятиях и ничего больше не требовалось. Пожалуй, она походила на этих протестантов, которым от жизни нужно было только одно, самое важное, а от всего прочего они могли отказаться. Но как они все только что улыбались девочке… Проклятое дитя! Надо ли оставаться с ней под этим кровом? Или уйти отсюда? А куда уйти?
— Возьмите-ка простокваши и хлеба для маленькой, — сказала старая служанка и поставила солидную порцию на угол стола.
— А если ваши хозяева…
— Ничего они не скажут, ведь это для ребенка… Я их знаю. А потом уложите ее вот тут.
Она показала Анжелике большую высокую кровать в алькове кухни. На кровати лежали пуховики.
— Так вы сами, наверно, спите тут обычно?
— Нет, у меня матрас лежит внизу, возле склада. Я там сплю, чтобы сторожить добро от воров.
Накормив и уложив ребенка, Анжелика подошла к очагу. Этой ночью она не смела уснуть. В сто раз лучше было посидеть со старой Ревеккой, которая явно любила поболтать. Она могла дать добрый совет относительно будущего. Старуха возилась у печи, размешивая горящие угли.
— Присаживайся, красавица, — показала она на скамейку против себя. — Погрызем-ка краба. И запьем его стаканчиком доброго винца из Сен-Мартена-де-Ре. Вам сразу станет лучше, Из садка она вытащила огромного, величиной с салфетку, краба, который медленно ворочался, из фиолетового стал розовым, потом красным. Ревекка опытной рукой приготовила его, ловко разломила и подала половину Анжелике.
— Делайте, как я. Нож держите вот так. И ничего не оставляйте, кроме скорлупы. У краба все вкусно.
Горячее мясо, вынутое из клешней, пахло морем, и вкус был совсем не такой, как у земных тварей, он пробудил тоску о далеких горизонтах, о поэзии морских берегов.
— Попробуйте же вино, — настаивала Ревекка. — Отдает водорослями. — И прислушалась тревожно:
— Госпожа Анна, бывает, заглядывает сюда. Вот уж была бы недовольна…
Но в большом доме все было тихо. Пропев псалмы, его обитатели улеглись спать. Около больного старика светилась масляная лампа. Мэтр Габриэль у себя в полуподвале проверял счета. На кухне потрескивал огонь в очаге. А из-за закрытых окон доносился тихий рокот моря.
— Ну, конечно, вы не из наших, — вновь заговорила старуха. — С такими-то глазами… Может, вы из Бретани?
— Нет, я из Пуату, — ответила Анжелика и тут же пожалела, что сказала это. Когда же она научится быть настороже, не доверять этому враждебному миру, где всюду грозят западни и козни.
— Вам плохо, видно, пришлось там. — Старушка посмотрела понимающе. — Расскажите хоть немножко. — Глаза ее загорелись любопытством. — .. А, понимаю, — вновь заговорила она, видя, что Анжелика продолжает молчать. — Вы столько повидали, что не решаетесь говорить об этом, вроде Жанны и Мадлены, кузин булочника, или этой толстой Сары из деревни Вернон, которая чуть не помешалась. И не сердитесь: ничего я не говорила. Лучше поешьте еще. Все улаживается в конце концов. Каждой кажется, что несчастнее ее на свете нет, а потом находится другая, которая расскажет что-нибудь похуже. Война, осады, голод — что это приносит? Несчастье, конечно. И почему же и на вашу долю оно не достанется? Нет для того оснований. Как в поговорке: «Знамя упадет, девушка честь потеряет». Я ведь пережила осаду, и трое детей у меня умерли с голоду. Вот я вам расскажу…
Анжелика почувствовала себя слегка задетой этой примитивной логикой, она подумала: «Но ведь я-то была маркизой дю Плесси-Белльер».
Под высоким чепцом старой Ревекки виднелось сморщенное лицо, и среди его морщинок прятались насмешливые глазки. Даже когда она говорила серьезно и о вещах невеселых, ее взгляд сохранял улыбчивую усмешку.
— Мне довелось, — произнесла уже вслух Анжелика, сама удивляясь тому, что говорит, — мне довелось держать в руках свое убитое дитя.
Дрожь опять охватила ее.
— Да, понимаю вас, моя пригожая. Когда теряешь ребенка, словно покидаешь этот свет, становишься непохожей на других. У меня ведь их было трое, слышите, троих невинных младенцев я схоронила в осаду. Я пережила осаду, да, дочь моя, мне было тогда двадцать пять лет, и у меня было трое детишек, старшему седьмой годок. Он-то и скончался первым, а я все думала, что он спит, и не хотела будить его, думала: пусть спит, хоть голода не чувствует. Ну уж вечер пришел, а он все не шевелится, и тут я встревожилась. Подхожу к его кроватке и начинаю понимать. Он еще утром умер. Умер от голода! Я уж сказала, войны да осады, они добра не приносят.
— Почему же вы не ушли из города. Неужто нельзя было попробовать? — вознегодовала Анжелика.
— Вокруг города стояли солдаты господина Ришелье. И потом не мне же было решать, сдается город или нет. Всякий день ждали англичан. Но англичане пришли и потом ушли, а господин Ришелье построил дамбу. Каждый день мы ждали чего-то. Что же могло произойти? Солдаты умирали от голода на городских стенах. И мой муж, совсем больной, пошел туда. Он едва мог тащить свою алебарду и еле передвигал ноги, я видела, как он идет. И когда он не вернулся домой однажды вечером, я все сразу поняла. Он умер на своем посту, и тело его бросили в общую яму. Сбрасывать трупы за пределы городских стен у нас не смели, чтобы королевские войска не догадались, что от гарнизона скоро ничего не останется… Голод — его не опишешь, не объяснишь тому, кто его не испытал… Особенно долгий голод… Когда выходишь на улицу и думаешь, надеешься — вдруг что-то попадется… Ищешь повсюду, за каждым столбиком, под каждой ступенькой, оглядываешь стены, словно среди их камней может оказаться что-то съедобное… Какая-нибудь былинка… Какой радостью было услышать шорох мыши под полом! Я сторожила мышей целыми часами, мой старший мальчик очень умело ловил их. Был у нас один фламандский купец, который продавал старые шкуры, шестилетние и семилетние. Это было великое дело. Город купил у него 800 шкур и отдал солдатам и тем жителям, кто мог держать оружие. Их кипятили, из отвара получалось хорошее желе… И мне удалось немного добыть для оставшихся у меня двоих детей… А все ничего не происходило, только каждый день приносил новую боль… На улицах то и дело встречались высохшие, почерневшие, едва обернутые тела, которые близкие с трудом тащили на кладбище… Муж нес жену на плече, как носят окорок… Две дочери несли старого отца на носилках… А мать — ребенка на руках, как несут крестить…
— И вы не могли уйти из города? Убежать от голода?
— За стенами были настороже королевские солдаты. Мужчин они вешали, с женщинами делали все, что им хотелось, ну, а с детьми? Разве узнаешь, что они творили. Да и нельзя было уходить из города. Это значило признать его поражение. Есть такое, чего делать нельзя. Неизвестно почему. Надо было умирать вместе с городом, либо… Я уже не помню, когда умерло мое второе дитя. Помню только, что, когда депутаты пошли к королю Людовику XIII, чтобы стать перед ним на колени и подать ему на подушке ключи от города, у меня оставался только один ребенок, самый младший… Все спешили, кричали: «Идем к воротам, там хлеб…» И я тоже бежала, то есть мне казалось, что бегу, а на самом деле я, как и другие, еле тащилась, хватаясь за стены… Все мы были словно призраки… Да, нас можно было назвать призраками… Я посмотрела на малыша, его черные глазки казались огромными на крохотном исхудавшем личике, и подумала: «Ну все кончилось, депутаты сдают город королю… Король сейчас войдет в город, и в городе будет хлеб! Все кончено, город сдался. Но этот малыш у тебя остается. Хоть он один. Для него сдача наступила вовремя — так я тогда думала, — еще несколько дней, и ты осталась бы матерью с пустыми руками. Слава Богу!» Но знаете, что случилось?