Приснилось ли ему или он сам воскресил в полудреме ту ночь, что пережил в детстве вместе со своим другом?
Тогда жертвой стал Себастьян, но и сам он, маленький Ломени, невольно оказался замешанным в это, ибо он, разметав по подушке свои локоны, блаженно спал рядом, когда в темноте, словно в серо-зеленом кошмаре — о, как же он хотел потом, чтобы то действительно было кошмаром! — боролись Себастьян и Женщина.
В эту ночь воспитанников отправили спать в сарай, потому что коллеж неожиданно посетил епископ со своей свитой. Воспитанники спали на соломе. Д'Оржеваль — крайний, у входа. Он любил уединение. И вдруг в темноте он увидел женщину, прекрасную, как ночь, она смотрела на него с двусмысленной улыбкой, и эта улыбка жгла его как огонь и заставляла дрожать всем телом.
— Vade retro, Satanas! [46] — крикнул Себастьян, наученный своими книгами, как надо действовать в подобных обстоятельствах, но почувствовал, что этот приказ прозвучал втуне. Он протянул руку, чтобы нащупать под своей одеждой железный колокольчик, на котором был выгравирован лик святого Игнаса, — если этот колокольчик потрясти, он своим звоном отгонит дьявольские видения. Но видение само смеялось, словно серебряный колокольчик. Оно прошептало: «Не бойся ничего, мой херувим…». Женщина коснулась рукой его тела, провела по нему, и он не мог противостоять этому, дал увлечь себя незнакомой буйной силе, которая вдруг затопила его. Он принимал бесстыдные ласки, он соглашался на все, он отвечал на все, чего она ждала от него, предаваясь какому-то ужасающему безумию…
А потом, очнувшись: «Ты видел, не правда ли? Ты видел?»
Д'Оржеваль тряс своего соседа, маленького Ломени. Но тот толком ничего не помнил. Это был здоровый невинный ребенок, и он спал как ангел.
Но потом он припомнил все же, что будто бы видел женщину, слышал шум, чувствовал нежный аромат, различал в темноте какие-то странные движения. Эти сцены промелькнули в его простодушном сне. Но его старший друг был настолько взволнован, был охвачен таким отчаянием, что все рассказал мальчику, который в этом мало что смыслил. Юный Ломени навечно запомнит взгляд синих глаз того, кого он так любил, взгляд, в котором попеременно сверкали то глубокое отчаяние, то неукротимая ярость. Он чувствовал, как дрожит рядом с ним тело друга, тело, только сейчас поверженное, подчиненное каким-то непонятным, необоримым силам. До самого рассвета он пытался успокоить Себастьяна своими наивными детскими утешениями: «Не горюй… Мы расскажем об этом отцу игумену… Ты не виноват… Это женщина виновата…»
Они ничего не рассказали… Или, вернее, им не удалось ничего рассказать… Едва они заикнулись об этом, как их прервали…
— Успокойтесь, дети мои, вас посетило не видение, а наша благодетельница, покровительница нашего монастыря. Это она помогает нам в столь крупных расходах по содержанию нуждающихся воспитанников, каковым являетесь вы, д'Оржеваль, и она имеет привилегию в любое время приходить без предупреждения к своим подопечным, privilegiae mulieres sapientes [47], это очень старое правило, его придерживаются многие христианские общины и их покровительницы, и оно свидетельствует о том, что нам нечего скрывать от них ни днем ни ночью…
— Но…
Они были растерянны… Их наставники введены в заблуждение? Или, скорее, это они, юноши, бредят…
В конце концов они просто постарались забыть обо всем. Они заставили замолчать свой детский разум, а наступивший день совсем успокоил их.
Став впоследствии отцом д'Оржевалем, бывший однокашник графа де Ломени достиг ныне немалых высот на своем поприще. В полном расцвете сил, в размеренности и спокойствии своей священнической жизни, в равновесии умерщвляющего плоть существования, в равнодушии тела, которое по мере умерщвления плоти стало нечувствительным к холоду, к голоду, к пыткам, — разве не посмеялся бы он теперь над этими воспоминаниями, над этими туманными снами своего детства?
Дважды, трижды за эту ночь де Ломени-Шамбор выходил из своего тошнотворного сна, отирал холодный пот, который выступал на его лице. Он слушал ночь Вапассу и успокаивался. Потом снова погружался в беспокойное оцепенение и видел демона с лицом ночной обольстительницы, какой он представил ее себе со слов друга, — с черными змеями, извивающимися в ее локонах, и с огнем, вырывающимся из-под полуприкрытых век.
Она мчалась верхом на единороге и опустошала занесенную снегом Акадию. К утру он заметил, что видение приняло иной облик: у женщины были золотые волосы и глаза цвета изумруда…
С тех пор как после пятнадцати лет послушничества отец д'Оржеваль вышел за монастырские стены и стал священником, ему никогда не изменяла его прозорливость. Прозорливость в отношении душ, событий, явлений. Вплоть до пророчеств, предостережений против чего-то, что, казалось, пока не вызывает никакой тревоги; он бросал их как бы мимоходом, а некоторое время спустя его слова сбывались, все это видели, сбывались с невероятной точностью…
После всех исповедей; которые он имел счастье доверить этому великому иезуиту, мальтийский рыцарь всегда выходил просветленным, лучше познавшим самого себя, более уверенным в своем пути. И он понимал, что в исповедальне отца д'Оржеваля, там, в маленькой, холодной часовенке прежней миссии на реке Сен-Шарль, куда он заглядывал, когда ходил в Квебек, они сражались друг с другом, часами сражались.
Ничто не давало ему повода сомневаться в отце д'Оржевале и теперь.
Но Ломени и сам был человеком мудрым, наблюдательным, и у него был богатый опыт, приобретенный им за годы жизни в колониях. Он не один раз воочию наблюдал, какое невероятное терпение, выдержку и лукавство тоже проявляли иногда некоторые женщины.
После долгих и мучительных размышлений он решил быть более осмотрительным, более суровым и, посоветовавшись с бароном д'Арребу, попытаться раскрыть в Анжелике дьявольскую сущность… если она в ней есть.
Глава 10
Снова на Вапассу словно опустилась долгая ночь. Ночь, которая продлилась шесть дней. Снег и ветер объединили усилия, чтобы задушить форт в своих вихрях, и даже тонюсенький луч света не мог пробиться через залепленные снегом, ставшие совсем непроницаемыми окна. Открыть дверь — даже от этого пришлось на несколько дней отказаться. Ветер загонял обратно в трубы каминов клубы дыма, и люди задыхались без свежего воздуха. Однако форт стоял неколебимо — Вапассу оказался надежным убежищем, несмотря на то, что резкие порывы ветра то и дело заставляли трещать его крышу. Дубовые стропила с ровно обтесанными боками словно приросли одно к другому и не предали хозяев Вапассу.
Все теснились в тепле дома, жались друг к другу. И вот как раз во время этой долгой ночи одну из лошадей, вороного жеребца, утащили волки.
И тогда граф де Пейрак принял решение прирезать Волли. Конюшню и сарай разрушила непогода, и лошадь негде было держать, нечем было кормить, да и люди находились на грани голода.
Жоффрей де Пейрак не мог простить себе, что в надежде на несбыточное чудо не сразу решился на этот шаг. Уж он-то знал, что их запасы мяса подходят к концу и, даже если бы они смогли целыми днями охотиться, все равно мало вероятно, что они сумели бы прокормить всех. И теперь потеря жеребца делала угрозу голода еще ощутимее.
Узнав о решении мужа, Анжелика ничего не сказала. Да и что говорить, если жизнь сама выдвинула свои неотложные требования и произвела переоценку ценностей. Сколько сил положили они на этих лошадей! Одно то, что они сумели привести их в глубь страны, приобрело в их глазах какой-то символический смысл, и потому спасти, сохранить их казалось всем чрезвычайно важным.
Теперь же речь шла о спасении жизни людей. Уже не о том, быть или не быть лошадям в верховьях Кеннебека, а о том, быть или не быть там де Пейраку и его людям.
Все молчали. Была в этом незаслуженном поражении великая горечь: они не сумели сделать все, что задумали. Но Анжелика утешала себя: ведь нельзя же требовать, чтобы любое дело всегда шло без сучка без задоринки, и нельзя дойти до намеченной цели, ничем не пожертвовав в пути.