Она с трудом проговорила:
— Флоримон.., уехал.., давно… Ему тогда было тринадцать. Я не знаю, что с ним сталось. Кантор.., умер, когда ему было девять лет.
Это было сказано таким ровным, бесстрастным тоном, что можно было подумать, будто то, о чем она говорит, ей безразлично.
— Я ждал такого ответа. Он подтверждает мои догадки. Вот чего я никогда вам не прощу, — сказал Рескатор, гневно стиснув зубы, — равнодушия к судьбе моих сыновей! Они напоминали вам о том периоде вашей жизни, который вы желали забыть. И вы отдалили их от себя, чтобы они вам не мешали. Вы стремились к наслаждениям, искали любовных утех. И теперь без всякого волнения признаетесь, что о том из них, который, возможно, еще жив, вы ничего не знаете! Я многое мог бы вам простить, но это — нет, никогда!
Сначала Анжелика стояла, словно оглушенная, потом шагнула к нему, прямая, бледная как смерть.
Из всех обвинений, которые он ей бросил, это было самое страшное, самое несправедливое. Он упрекал ее в том, что она его забыла, и это была не правда. В том, что она его предала, и это — увы! — отчасти было правдой. В том, что она никогда его не любила, — это было чудовищно.
Но она не потерпит, чтобы ее называли плохой матерью, ее, которая ради сыновей подвергала себя таким опасностям, мукам и унижениям, что порой у нее возникало чувство, будто она отдает за них самую кровь из своих жил. Наверное, она не была очень нежной матерью, все свое время проводящей с детьми, но Флоримону и Кантору принадлежало самое заветное место в ее сердце. Рядом с ним… И он еще смеет ее упрекать! Столько лет проплавал по морям, не заботясь ни о ней, ни о детях, и только теперь — откуда что взялось — вдруг вздумал о них беспокоиться! Разве он вырвал их из нищеты, в которую ввергла невинных малюток его опала? Сейчас она его спросит, по чьей вине гордый малыш Флоримон всегда был ребенком без имени, без титула, бесправнее любого незаконнорожденного? Она расскажет, при каких обстоятельствах погиб Кантор. Это случилось по его вине! Да, по его вине. Потому что это его пиратский корабль потопил французскую галеру, на которой находился юный пах герцога де Вивонна.
Анжелика задыхалась от возмущения и боли. Она уже открыла рот, собираясь высказать ему все, — но тут судно резко накренилось, подхваченное особенно высокой волной, и ей пришлось ухватиться за стол, чтобы не упасть. Она держалась на ногах не так твердо, как Рескатор, который, казалось, был припаян к палубе.
И этой короткой паузы ей хватило, чтобы удержать готовые сорваться с губ непоправимые слова. Может ли она открыть отцу, что он виноват в смерти сына?
Разве мало несчастий судьба уже обрушила на Жоффрея де Пейрака? Его приговорили к смерти, лишили состояния, вынудили покинуть родину, превратили в скитальца, не имеющего иных прав, кроме тех, которые он смог завоевать свой шпагой.
И в конце концов, живя по беспощадным законам тех, кто должен убивать, чтобы не быть убитым, он стал совершенно другим человеком. Она не вправе его за это винить. С ее стороны было младенческой наивностью думать, что он остался прежним — жестокая жизнь требовала от него иного… Судьба и так его обездолила — зачем же наносить ему еще один удар: говорить, что он погубил их ребенка?
Нет, она не скажет ему этого. Никогда! Но она сейчас же — пусть путанно, бессвязно — расскажет ему то, чего он, похоже, не желает знать. О своих горьких слезах, об ужасе, который пережила она, юная, неопытная женщина, вдруг оказавшаяся в пучине нищеты, всеми покинутая. Она не расскажет ему, как погиб Кантор, но расскажет, как он родился, — вечером того самого дня, когда вспыхнул костер на Гревской площади, и как она, бездомная, отверженная горемыка, шла по заснеженным улицам Парижа, толкая впереди себя тачку, из которой выглядывали посиневшие от холода круглые маленькие личики ее сыновей.
Возможно, тогда он поймет. Он судит ее так сурово только потому, что ничего не знает о ее жизни.
Но когда он все узнает — неужели останется таким же бесчувственным? Смогут ли ее слова разжечь искру, которая, возможно, еще тлеет под пеплом в сердце, сокрушенном бременем стольких утрат? Сердце таком же израненном, как и ее собственное…
Но она хотя бы сохранила в себе способность любить. Сейчас она упадет перед ним на колени, будет умолять его. Она скажет ему все-все! Как она всегда любила его… Как пусто было ей без него, как все эти годы она продолжала смутно надеяться и мечтать, что когда-нибудь встретит его вновь. Разве, узнав, что он жив, не бросилась она безрассудно на его поиски, нарушив приказ короля и подвергнув себя бесчисленным опасностям?
Но тут она увидела, что внимание Рескатора обращено не к ней. Он с любопытством наблюдал за дверью салона, которая тихонько-тихонько приоткрывалась… Это было необычно — ведь ее бдительно охранял слуга-мавр. Кто же мог позволить себе войти к грозному хозяину без доклада? Ветер? Туман?
Снаружи дохнуло ледяным холодом, и в дверной проем клубами вплыл туман, тут же рассеявшийся от соприкосновения с теплым воздухом салона. Из-за этой неосязаемой завесы выступило крошечное существо: светло-зеленый атласный чепчик, огненно-рыжие волосы. Эти два ярких пятна с необыкновенной отчетливостью выделялись на фоне начинающейся за дверью серой мглы. За девочкой в зеленом чепчике стоял закутанный в бурнус сторож-мавр. Его черное лицо пожелтело от холода.
— Почему ты, позволил ей войти? — спросил Рескатор по-арабски.
— Ребенок искал мать. Онорина подбежала к Анжелике.
— Мама, где ты была? Мама, пойдем!
Анжелика плохо видела ее. Она оторопело глядела на обращенное к ней круглое личико, на умные раскосые, черные глазки. И облик дочери вдруг показался ей таким чужим, несходство с нею самой столь разительным, что на какое-то мгновение в ней ожили давным-давно забытые чувства: отвращение к ребенку, которого она родила против воли, нежелание признать его, неприятие своей собственной крови, смешанной в этой девочке с грязной кровью насильника, яростное и бессильное возмущение против того, что с ней, Анжеликой, сделали, жгучий стыд.
— Мама, мама, всю ночь тебя не было! Мама!
Онорина настойчиво повторяла это слово — а ведь прежде она пользовалась им редко. Защитный инстинкт, безотчетная боязнь потерять то, что всегда безраздельно принадлежало ей одной, подсказали ей это необыкновенное слово, единственное слово, способное вернуть ей мать, вырвать ее из-под власти этого Черного человека, который позвал ее и запер в своем замке, полном сокровищ.
— Мама, мама!
Онорина была здесь. Онорина — олицетворение всех тех измен, которые Жоффрей никогда ей не простит, печать, опечатавшая закрытые врата навек потерянного рая, — так некогда королевские печати на воротах Отеля Веселой Науки ознаменовали конец всего, чем она дотоле жила, всего, что составляло ее мир, ее счастье.
Картины минувшего и мучительные мысли о настоящем сливались в мозгу Анжелики воедино. Она взяла Онорину за руку.
Жоффрей де Пейрак смотрел на девочку. Мысленно он прикидывал ее возраст: три года? четыре?.. Стало быть, она не дочь маршала дю Плесси. Тогда чья? По его иронической, презрительной полуулыбке Анжелика догадалась, о чем он думает. Случайный любовник… «Красивый рыжий любовник!» Молва столько их приписывала ей, прекрасной маркизе дю Плесси, фаворитке короля… О рождении Онорины, как и о смерти Кантора, она тоже никогда не сможет сказать ему правду. Ее стыдливость восставала при одной мысли об этом. Сознаться в таком позоре — все равно что показать ему омерзительную язву, признак постыдной дурной болезни. Нет, она будет нести это в себе, навсегда скрыв, как скрывает глубокие шрамы, оставшиеся на ее теле и сердце.., след от ожога, вылеченного Коленом Патюрелем и смерть маленького Шарля-Анри…
Онорина, рожденная от безымянного насильника, — это расплата за все мужские объятия, которым она, Анжелика, не противилась и которых искала сама.
Филипп, поцелуи короля, безыскусная и возвышенная страсть бедного нормандца Колена Патюреля, короля рабов, грубые, но веселые утехи с Дегре, утонченные ласки герцога де Вивонна. Ах да, она совсем забыла Ракоци.., а в придачу к нему, наверное, и других…