Временами молчание прерывал лай собак, разносившийся в душной ночи вместе с дуновением влажного морского ветерка. Выкрики из «Каторжной таверны» не долетали до этого красивого, утонувшего в зелени садов квартала, где расположились серали алжирских богачей. Царила тишина мусульманской ночи, еще более плодоносная, нежели дневной жар. Ведь именно по ночам плетутся интриги, осуществляются заговоры, немые душат приговоренных, а плененные женщины получают право помечтать, созерцая огромный, запретный для них мир. На некоторых крышах угадывались их бледные силуэты. Нежась на подушках или диванах либо неслышно прогуливаясь, они могли, наконец, открыть лицо и без помех впивать легкое соленое дыхание моря. Рокоту волн вторили щебет их голосов, приглушенный смех, звон серебряных стаканчиков. Разносился свежий запах мятного чая и пряностей.
Время от времени то тут, то там появлялся евнух-страж. Он делал обход, следуя по узким галерейкам, окаймлявшим крыши, и по закоулкам двориков. На высветленном луной небе выделялись эти медленно бредущие сумрачные фигуры, инспектирующие все потайные уголки, где мог бы спрятаться дерзкий возлюбленный, но совершенно равнодушные к переговорам и перешучиванию между соседствующими крышами.
Евнухи отпустили Анжелику. Она обернулась и увидела широкое аметистовое покрывало моря с серебряными бороздками волн. Трудно было вообразить, что по другую сторону этой феерии красок существовали европейские берега с серыми или темно-бурыми домами…
Анжелика уселась у края. На крыше были и другие женщины, но они хранили молчание, возлежа на подушках. Даже служанки, наливавшие им чай и разносившие блюда с печеньями, казались очень робкими. Ведь и они были рабынями, купленными Верховным евнухом или презентованными Меццо-Морте, поэтому никто ни с кем еще не был знаком.
Осман Ферраджи с глубоким вниманием наблюдал за Анжеликой и вдруг, словно объятый внезапным прозрением, произнес:
— Хотите турецкого кофе?
Ноздри Анжелики задрожали. Она вдруг поняла, что именно турецкого кофе ей так не хватало в Алжире.
Не дожидаясь ее согласия. Осман Ферраджи хлопнул в ладоши и отдал короткий приказ. Через несколько мгновений был развернут ковер, принесены низкий столик и стопка подушек, и к небу потянулся душистый пар черного кофе. Осман Ферраджи знаком велел служанкам удалиться. Усевшись за столик и скрестив длинные ноги, он пожелал самолично прислуживать плененной француженке. Он подал ей сахар, предложил толченый перец и абрикосовый ликер, но она отказалась. Она пила едва подслащенный кофе. Глаза ее сомкнулись от внезапно нахлынувшей ностальгии.
«Этот запах напоминает Кандию… торговый зал, где он так странно смешивался с запахом табачного дыма… Мне хочется возвратиться туда и вновь почувствовать, как рука Рескатора приподнимает мой подбородок… Как вкусно пахнул тогда кофе! Я была счастлива в Кандии…»
Она отпила три глотка и, наконец, заплакала, сотрясаемая всхлипываниями, с которыми не могла совладать.
Она не желала выказывать слабость, стыдилась своего поражения перед лицом Верховного евнуха, тем более что абсурдность охватившего ее чувства казалась ей несомненной. Ведь в Кандии она была лишь жалкой, истерзанной невольницей, выставленной на продажу. Тогда у нее еще теплилась надежда, оставалась цель! Там же обретался ее старый предприимчивый друг Савари, он мог ободрить, встряхнуть, направлял каждый ее шаг. Где он теперь, бедняга? Может, ему выкололи глаза, чтобы запрячь в колодезную норию вместо осла? Или бросили в море, или кинули на растерзание псам?.. Они же на это способны!..
— Не понимаю, почему вы плачете или кричите, почему вы волнуетесь…
— Ну да, — выговорила она между всхлипами. — Вам не понять, почему женщина, которую разлучают с близкими и заточают в тюрьму, может плакать! Но, насколько я понимаю, я не одинока. Послушайте, как воет внизу та, другая.
— Но вы — это совсем другое дело.
Он поднял руку, растопырив веером пальцы в перстнях, и начал их загибать:
— Женщина, которая свела с ума маркиза д'Эскренвиля, грозу Средиземноморья, которая подвигла самого осторожного из известных мне коммерсантов, дона Хозе де Альмада, дойти до ставки в двадцать пять тысяч пиастров за покупку, которая была ему ни к чему. Та, что ускользнула от непобедимого Рескатора. Та, что разговаривала с Меццо-Морте таким оскорбительным тоном, на какой не отважился бы никто из его врагов. И добавлю, первая женщина, выскользнувшая из рук Верховного евнуха Османа Ферраджи! Это большая честь. Когда, сударыня, являешься подобной женщиной, можно ли позволять себе плакать или поддаваться истерике?
Анжелика отыскала платок и одним глотком допила остывавший кофе. Конечно, ее не мог не впечатлить такой перечень собственных заслуг, и воля к сопротивлению снова пробудилась в ее душе. Она подумала: «А почему бы сверх всего этого мне не стать первой женщиной, сбежавшей из гарема?»
Ее зеленые глаза уставились на сидящего напротив Верховного евнуха. Она чувствовала к нему смесь симпатии и уважения, возникших сразу же, как только он появился около нее во время казни немецкого рыцаря. Сейчас его лицо, освещенное луной, казалось искусно вычеканенным из бронзы, с густыми и слишком тонко очерченными для мужчины тенями. Однако низкие брови негра, когда он не улыбался, придавали ему мрачноватую суровость. Впрочем, как раз в это мгновение Верховный евнух улыбнулся, подумав, что зеленые глаза этой женщины походят на глаза пантеры. Она была из той же породы, и ее слезы указывают лишь на раздражение хищника, попавшего в клетку. Ничего, он сумеет укротить ее.
— Нет, — заключил он, покачав головой, — пока я жив, вы не скроетесь. Хотите фисташек? Они из Константинополя. Правда ведь, хороши?
Анжелика нехотя погрызла, заметив, что бывают и лучше.
— Где это? — неожиданно оживился Осман Ферраджи. — Вы помните имя продавца? Где.он живет?
Он добавил, что одна из его забот — потакать гурманству сотен рабынь Мулея Исмаила. От его путешествия в Алжир ожидали гастрономических чудес. Он приехал за греческим мальвазийским вином и восточными сладостями. Благодаря ему гаремы Мулея Исмаила были всем обеспечены лучше, чем где-либо в Берберии. Когда она прибудет в Мекнес, то убедится сама.
Анжелика насторожилась и показала когти:
— Я никогда не буду в Мекнесе. Я добьюсь свободы!
— На что она вам?
В вопросе было столько тихого удивления, что Анжелика обмякла, как прорванный бурдюк. Она могла крикнуть, что хочет видеть близких, свою страну, но вдруг не нашла слов, и вся ее жизнь предстала перед ней как нечто, недостойное внимания. У нее не было корней, ничего не привязывало к жизни, кроме двоих малолетних детей, вовлеченных к тому же в ее безумные прожекты.
— Здесь ли, там, — шептал между тем голос Верховного евнуха, — везде, куда привел нас Аллах, насладимся прелестью жизни! Вам страшно, потому что наша кожа черна или коричнева, а язык незнаком. Но есть ли в наших нравах что-либо, что вселяет в вас ужас?
— Вы полагаете, что столь милое представление, как казнь мальтийского рыцаря, на которой мы оба присутствовали, заставит меня считать приятными мусульманские нравы?
Осман Ферраджи, казалось, был искренне поражен:
— Разве в ваших странах нет подобной казни? А привязывать к четырем кобылицам лучше? Французы, с коими я беседовал, поведали мне о подобных наказаниях.
— Это бывает, — признала Анжелика, — но не так часто… только когда дело идет о цареубийстве. — Казнь мальтийского рыцаря — тоже редкое явление. Так признается достоинство противника, страх, внушаемый им, и вред, им нанесенный. Это — большая честь для него. Вы страшитесь, сударыня, поскольку невежественны, как все христиане, не желающие узнать, что такое ислам. Они воображают, что мы дикари. Вы повидаете наши города в Магрибе; Марокко на закате розов, как огонь, и горит у подножия Атласских гор, чьи снежные вершины сверкают, словно россыпь бриллиантов. Фец — само имя его означает «золото»; Мекнес, наша столица, кажется выточенной из слоновой кости… Поистине, наши города прекраснее и богаче ваших.