То же веселое воспоминание теплилось, по-видимому, за бесстрастным ликом преподобного Маттера, ответившего на улыбку узнавшей его Анжелики такой мимикой, которая вполне могла бы сойти за подмигивание и подтверждавшая, что он прекрасно помнит те незабываемые мгновения. Однако сегодня, находясь в своем профессорском и пасторском обличье, он не может позволить себе ссылки на такие излишества, которые имели право на существование лишь постольку, поскольку совершались под эгидой французов на нейтральной территории вне какого бы то ни было контроля и, если так можно выразиться, вне времени, как во сне.
Он представил им своего внука, сопровождавшего его пятнадцатилетнего подростка, скованного и угловатого, глаза которого, однако, горели таким мистическим огнем, как если бы он был выходцем из семьи, патриархи которой непрерывно заседали в совете старейшин своей общины и дед которого пожелал оставить ему отчество шотландского реформатора Джона Кнокса, друга Кальвина, преобразовавшего пресвитерианскую церковь, — брата пуританства и конгрегационализма.
Глядя на этого подростка, можно было не сомневаться, что он свободно говорит и пишет по-гречески, латыни и немного по-древнееврейски, как и подобает ученику Кембриджского (Массачусетского) университета, который уже фамильярно называли Гарвардским по имени того мецената, который тридцать лет тому назад выделил часть своего состояния на возведение храма науки в этой унылой стране, продуваемой морскими ветрами, окруженной болотами, непроходимыми лесами и воинственными индейцами, но в которой стали, как грибы, прорастать деревянные дома с островерхими крышами.
Джон Кнокс Маттер заметил, что, присутствуя сегодняшним утром на совете, он видел г-на де Пейрака.
— Принято считать, что только француз может управлять французами, — заявил он. — Мы в тенетах тайных заговоров, замышляемых против нас Новой Францией.
Он попросил своего внука передать ему сумку с кипой бумаг, часть которых была свернута в свитки, скрепленные вощеной печатью.
— Только между нами, — сказал он, озираясь и извлекая из сумки страницу донесения, которую держал перед собою так, словно она в любую минуту могла взорваться, подобно неумело запаленному пороховому заряду. — Вы первым заговорили об иезуитах, и я не счел нужным поддержать вас, дабы еще больше не будоражить умы, но здесь у меня имеется секретное досье, подтверждающее ваше подозрение. Я веду его уже многие годы. Тот церковник, которого мы оба имели в виду, — он взглянул в документ, уточняя имя, которое произнес с чудовищным акцентом, — Оржеваль, иезуит, долгое время отправлял свою почту через наши поселения с неслыханной дерзостью, поручая ее шпионам, а порой и переодетым монахам. Так он намного быстрее сносился с Европой, Францией и штаб-квартирой своего ордена, папистской вотчиной наших злейших врагов. Нам удалось арестовать кое-кого из его курьеров и перехватить несколько депеш.
— Волосы встают дыбом, когда знакомишься с их содержанием. От него, как и от его корреспондентов, недвусмысленно выражающих замысел вашего короля или королевских министров, исходит призыв к войне с нами, войне на уничтожение, и это несмотря на то, что «наши страны находятся в состоянии мира». Вот взгляните! Здесь и здесь!
Он поднес к их глазам листки; некоторые были выделаны из тонкой бересты, служившей бумагой одиноким французским миссионерам, на которых можно было прочесть написанные нервным почерком отдельные фразы:
«Наши абенаки в восторге от сознания того, что их спасение зависит от количества скальпов, которые они снимут с головы еретиков. Это больше соответствует их нравам, чем самоотречение, и мы спасаем души для Неба, ослабляя противника, ненависть которого к Богу и нашему государю не утихнет никогда…»
В другом конверте, прибывшем на сей раз из Франции, который министр Кольбер направил верховному иезуиту из Парижа, приводились выражения, в которых отец д'Оржеваль и его деятельность в Новой Франции рекомендовались королю:
«Выдающийся священник, совершенствующийся в разжигании войны против англичан, с которыми у нас подписан мир, что осложняет разведывательную деятельность, но он найдет для нее какой-нибудь повод… Сведения о его преданности Божьему делу и королю укрепили нас в наших намерениях. Если он и дальше будет действовать в том же направлении, его величество не испытает никаких чувств, кроме признательности, и найдет способы возвысить его, не скупясь на поддержку осуществляемой им миссии. Ему (отцу д'Оржевалю) предстоит воспрепятствовать любому согласию с англичанами…»
Анжелика видела, как Жоффрей краем глаза следил за ее реакцией, и незаметно дала понять, что ему не о чем беспокоиться. В сравнении с пережитыми ею утром потрясениями откровения помощника губернатора Массачусетса не только не произвели на нее впечатления, но даже вызвали желание рассмеяться. Ибо он был настолько поражен этим макиавеллизмом и злобой, поведением, абсолютно ему непонятным, что вызывал чувство жалости. Для них же в этом не заключалось ничего нового, и они «заплатили за свое знание»: иезуит начал войну против них с того дня, как они ступили на землю Нового Света.
Продолжая говорить, Джон Кнокс Маттер маленькими шажками увлекал их за собой в другую сторону. Он сложил свои конверты и пергаменты и спрятал их в сумку, заявив, что эти вопросы заслуживают того, чтобы их обсуждали а другом месте, а не на набережной под палящим солнцем. Он извинился перед Анжеликой и выразил сожаление, что так долго продержал ее на ногах, сославшись в свое оправдание на неизъяснимый страх и самые мрачные предчувствия, которые охватили его, когда он понял, ознакомившись с этими документами, что адепт опасной римской религии притаился в глубине лесов среди краснокожих язычников, одержимый единственным желанием погубить добрых поселенцев, прибывших в Америку с одной мыслью, одной целью — мирно жить, трудиться и молиться Богу. Ибо эти мужчины и женщины вынуждены были бежать из родной страны и заточить себя на этом диком континенте только ради того, чтобы спастись от преследований английских правящих партий роялистов и республиканцев. Первые — прислужники Дьявола, вторые — чересчур слабые, чтобы утвердить истинную религиозность.
Увы! Где бы ни скрывался праведник, ему неизбежно придется столкнуться с испытанием, которое потребует от него подтверждения его праведности. Здесь, в Америке, это испытание предстало в облике иезуита.
Он процитировал заунывным голосом: «Опаснее волка, свирепого индейца, темного леса этот враг рода человеческого — краснокожий дикарь, направляемый иезуитом!»
Чтобы переменить тему разговора и отвлечь его от тяжелых мыслей, Жоффрей де Пейрак поинтересовался успехами его внука. Голос Джона Кнокса Маттера, подобно голосам всех любящих дедов, помягчел, и он с гордостью признал, что юный Коттон удовлетворял всем его честолюбивым ожиданиям, получив в Гарвардском университете степень бакалавра, присуждаемую тем, кто может перевести на латинский язык отрывок из Ветхого и Нового Заветов, а также свидетельство, признающее за ним способности в сочинении трактатов по логике, философии, арифметике и астрономии.
Вспомнив о том, что Флоримон и Кантор два года проучились в Гарварде под опекой пуритан, Анжелика почувствовала неподдельную гордость за своих старших сыновей.
Незаметно для себя преподобный Джон Кнокс Маттер продолжал увлекать их за собой, как оказалось, к таверне «Голубой якорь», той самой, хозяином которой был француз. Неожиданно осознав, что завел их в сомнительное место, он заговорил о своем намерении обучить внука держать в надлежащем виде заведение подобного рода, а также умению вразумлять разбушевавшихся пьяниц.
К счастью, они застали там Северину и Онорину в сопровождении двух телохранителей — Куасси-Ба и Янна ле Куэннека, оказавшихся в центре компании, состоявшей преимущественно из французов, среди которых был и молодой Натаниэль де Рамбург.
Шумные искренние приветствия, раздавшиеся в их адрес, заглушили речь Джона Кнокса Маттера. Антиалкогольную проповедь пришлось отложить до лучших времен. Выпив по кружке имбирного пива, они распрощались.