Но не случилось ни того, ни другого — изба оказалась пустой, похоже, хозяйка пребывала в длительной отлучке. Выяснить это удалось не сразу — изба смотрела дверью вбок.
— Избушка-избушка, стань по старому, как мать поставила! — торжественно воззвал Листунов. Постройка повернулась к нему задом — должно быть, именно так поставила её загадочная «мать». Тогда он испытал второй вариант: к лесу задом, ко мне передом. Но лес был кругом, и глуповатая изба принялась крутиться из стоны в сторону, она явно не могла определиться с направлением.
Не проще ли нам самим её обогнуть? — заметил Роман Григорьевич скептически и велел избе остановиться.
Дверь отворилась без особых усилий — воров хозяйка явно не стереглась. Внутри было давно не метено, печь не топлена, пахло сыростью, и гераниум на оконце завял. Свежей еды не нашлось, зато в ларе у печки удалось раздобыть несколько кругов сухого финнмаркского хлеба, мешочек гречневой крупы, берестяной коробок с солью и кусок пересохшей ягодной пастилы. И снова не обошлось без полемики, на этот раз её вызвала связка сушёных грибов, свисавшая с балки. Листунов хотел и её прихватить: наверняка, съедобные — не станет же яга собирать поганки? Ого, ещё как станет, заверил Тит Ардалионович, и Роман Григорьевич, уже порядком уставший от роли третейского судьи, заключил, что он прав, потому что рядом с грибной связкой висела вторая, из сушёных жаб, а от них и до поганок недалеко. И вообще, не исключено, что грибы были заготовлены не для еды, а для колдовства.
Кроме небольшого запаса провизии, из жилища лесной ведьмы пришлось умыкнуть маленький чугунный котелок, и — самое главное — огниво, обнаруженное на приступке у печи. Забегая вперёд, отметим, что именно эта находка позднее спасла им жизнь. А чтобы не угрызаться совестью и не прослыть ворами на весь Буян, в благодарность хозяйке оставили на столе девять старых мекленбургских талеров, две новые германские марки и пять серебряных рублей. По-хорошему, за такие деньги можно было бы выкупить избёнку целиком, со всем скарбом, если бы та стояла в какой-нибудь из российских деревень и не имела куриных ног. Чрезмерная щедрость наших героев объяснялась тем, что у них вообще не были уверенности в том, нуждается ли обитательница зачарованного леса в деньгах, имеют ли они для неё хоть какой-то смысл. Просто больше нечего было оставить взамен. Сами-то они уже успели познать истинную ценность самых обычных вещей, и особенно еды.
На шестой день стало ясно: они на верном пути. Лес вокруг начал стремительно меняться, на глазах погружаясь в осень, всё более и более глубокую. Уже и костюмы не приходилось тащить связанными в узел, и шинели становились нелишними. Если бы не огниво — плохо бы им пришлось холодными ночами. Когда лужи по краям схватываются тонким иглистым ледком, а с серых небес сыплет ледяная морось, от заката до рассвета на ветвях не высидишь — недолго насмерть закоченеть.
Правда, с огнивом они, привычные к шведским спичкам, поначалу намучились. Кресало обдирало пальцы, трут отсыревал и разгораться не хотел. Ну, ничего, приспособились, а трут стали носить под одеждой, к душе поближе. Зато костёр спасал и от стужи, и от нежити лесной. Последней, к слову, становилось всё меньше и меньше: не то расползалась по норам в преддверие зимы, не то ослабевали лесные чары. Такого безобразия, как в первую ночь, больше не повторялось. Духи лесные шуметь шумели, но на глаза не показывались. Только волки выли по-прежнему, и Роман Григорьевич продолжал оборачиваться. «А если явится голодная стая, и не испугается ни огня, ни выстрелов? — объяснял он спутникам. — Мне стольких волков, понятно, тоже не победить, но вдруг сумею с ними столковаться?» Ему не хотелось признаваться, что в волчьей шкуре, да на подстилке из шинели, спать гораздо теплее, чем в человеческом обличье. Правда, шинель потом безобразно воняет мокрой псиной, но в колдовском деле издержки неизбежны…
На девятый день кончился скудный запас еды, одновременно попряталась вся дичь. Единственного на всю округу тетерева не смог подстрелить Удальцев, промахнулся из-за дрожи в руках.
А на одиннадцатый (если не на двенадцатый, они уже начинали сбиваться со счёта) наступила зима. Они вошли в неё, будто переступив невидимую черту. Только что падал лёгкий снежок, таял на влажном мху. И вдруг разом, куда ни глянь, сугробы по пояс, лютая январская стужа, и вьюга кружит меж дерев, заметает стёжки-дорожки. Всё. Кончились чары Буяна, пожалуйте в родное отечество. Разве спасут от русской зимы дорожные европейские костюмы да отсыревшие, вставшие ледяным колом шинели? Разве выберется городской человек из незнакомого, нехоженого зимнего леса к спасительному жилью, до которого, может быть, не одна сотня вёрст пути? Ах, как же не хочется помирать, когда тебе нет и двадцати пяти!
Наверно, только поэтому они и не померли. И ещё благодаря краденому огниву — костры жгли, кое-как отогревались, а потом снова в путь, плелись час за часом, барахтаясь в снегу, и снова костёр, и снова снег, а к вечеру метель всё злее… А ночи им не пережить…
Должно быть, от долгого пребывания в звериной шкуре у Романа Григорьевича нечеловечески обострился слух. Сквозь вой пурги почудился ему далёкий звон колокольчика, тревожное ржание лошадей. Звуки шли спереди и немного слева.
— Бежим! Только бы успеть!
Бежали, падали, опять бежали… и вывалились кубарем с придорожного откоса на переметённый тракт, чуть не под копыта тройке вороных!
Ямщик что-то заорал, в панике хлестанул кнутом, лошади рванули вперёд.
— Стоять, зараза! — Роман Григорьевич выхватил револьвер, пальнул в воздух. Позже он с ужасом осознал, что, в отчаянном желании выжить, следующим выстрелом уложил бы насмерть несчастного ямщика, вообразившего, будто на него нападают разбойники. А что ещё он мог подумать о трех заиндевелых, облепленных снегом фигурах, выскочивших из лесу наперерез его саням?
К счастью, до крайностей не дошло, одного выстрела вышло достаточно. Сани остановились. Ямщик — худосочный, неказистый мужичонка средних лет, мешком свалился в снег, пал на колени, запричитал-заплакал.
— Ай, ай, господа-разбойнички, не погубите! Всё берите — и коней, и упряжь, и поклажу! И деньги, деньги — триста целковых барину везу! Всё отдам, токмо жизни не лишайте! Пожалейте бедных моих детушек, не оставьте сиротинушками! А я за вас богов стану молить, каких пожелаете, токмо по-ми-лосе-е-рдствуйте! — слезу пустил.
А у самого в санях под рогожей ружьё, ствол выглядывает — для красоты, что ли, положено? Носит же земля этаких трусов!
— Тьфу! — рассердился Роман Григорьевич. — Прекрати выть! Где ты видишь разбойников, когда мы из полиции? — потом ещё подумал: «Хоть и трус мужик, а видно, честный, не вор, если ему барские деньги доверены». Спросил уже мягче. — Говори, что это за место?
Тут мужичонка успокоился, приободрился — и сразу засуетился, захлопотал.
— Ай, ай, барин, ай, ваши благородия! Да вы ж прозябли совсем, закоченели, болезные! Скорее в сани полезайте, там полость медвежья есть! Что ж вы по зиме так худо одемши? А место — оно известно, какое место, Муромский тракт он и есть. До самого Мурома сорок вёрст, а тут неподалёку постоялый двор, вмиг вас туда домчу!.. Ах, да что ж такое делается, как же вас угораздило? Разве можно по нашим муромским лесам зимой, да без ладной одёжи? Ложитеся, ложитеся тесней, ваши благородия, а я вас укрою…
Он был человеком дорожным, знал, как выглядят замерзающие. Он их уложил, упаковал, и всю дорогу без умолку трещал, мешая уснуть. За полчаса пути успел доложить всё про свою тяжкую жизнь, про шумную супружницу Акулину, про трёх сыновей, четырёх дочерей и непутёвого зятя, про опасности здешних дорог, и про то, что с начала месяца творятся на Руси дотоле невиданные безобразия — разгулялась нечисть да нежить, и управы на неё никак не найдут.
«Началось царствие Кощеево, — думал Роман Григорьевич вяло, слушая про кикиморок, что вечерами, людей не хоронясь, шастают по избам и всячески пакостят, про злобных обдерих, из-за которых и в баньке-то стало не попариться — так и норовят угару напустить, про леших-шатунов, озорующих средь зимы, и про огненного змея, что в Тамбовской губернии через трубу украл из избы молодуху (про то даже столичные газеты писали!). И ещё думал: «Хороший мужик Емельян Бабкин, хоть и трус. Надо дать ему сорок семь рублей, пусть порадует семейство дорогими гостинцами…» Почему именно сорок семь, откуда такое число? Этого Роман Григорьевич объяснить уже не смог бы — его неудержимо клонило в сон.