— Почему ты перестал ревновать меня, Дорожкин? — спросила Машка.
— А График сейчас смотрит на окна шашлычной и представляет наш разговор, — наполнил вином бокалы Дорожкин. — Я, наверное, должен сейчас говорить тебе: «Давай останемся друзьями, Маша». А ты мне с серьезным видом: «Только не близкими, Женя».
— Я спросила.
Она поджала губы. Это была не самая последняя степень злости. В последнюю у нее белели крылья носа и мочки ушей. Тогда она могла и запустить чем-то тяжелым. Если же собиралась расплакаться, то покрывалась красными пятнами. Точнее, начинала плакать и покрываться красными пятнами одновременно. Обязательно плакала после того, как запускала в Дорожкина чем-нибудь тяжелым. Как он мечтал однажды не увернуться от очередной вазы и упасть на пол, обливаясь кровью. Но инстинкты всегда брали над ним верх. Да именно тогда он и стал приносить домой мелкие фигурки из тонкостенного фарфора. Так сказать, расходный материал. А когда собирал вещи, высыпал их прямо в баул. Те, что не побились, в итоге доехали до Кузьминска.
— Потому что ты меня разлюбила, — объяснил Дорожкин. — А ревновать — себе дороже. Знаешь, ревность не простое чувство. Оно с бонусом. В качестве бонуса скверное настроение. Ревность уходит, бонус остается. Так что ревности лучше избегать.
— Опять страдальца изображаешь? Тебе не идет, фальшивишь. И слова произносишь пошлые, — скривилась Машка, подхватила бокал, глотнула и подняла брови во второй раз. — Надо же? И вино здесь отличное.
— Нет, — мотнул головой Дорожкин. — Не изображаю. И не страдаю. Из-за тебя не страдаю. Будешь смеяться, но ты мне кажешься родным человеком. Но не так, как было. Как сестра.
— Троюродная, — залпом допила вино Машка. — Или, скорее, сводная. С такой и секс не будет инцестом.
— Брось, — потянул из бокала вино Дорожкин. — Тебе никогда не нравился секс со мной.
— Да, — вдруг призналась Машка. — Никогда не нравился. Не совпали мы, Дорожкин. Ты неплохой на самом деле. Непутевый вот только. Ты и здесь, в Кузьминске, останешься непутевым, вот увидишь. Но секс важно. Я не хочу сказать, что ты какой-то там плохой в постели, ты очень даже хороший. Но ты многого хочешь. Не в смысле там разного, а многого. Ты хочешь, чтобы твоя баба была влюблена в тебя как кошка, чтобы разум потеряла от любви к тебе. Знаешь почему? Потому что ты сам так влюбляешься. Но если она хоть на пару градусов ниже, чем ты, то и ты начинаешь остывать. Поэтому и не ревнуешь. Понял?
— Вот ты и все объяснила, — заметил Дорожкин.
— А Мещерский не такой, — улыбнулась каким-то своим мыслям Машка. — Я ему просто нужна. Нужна такая, какая есть. И он ревнует меня бешено. Вебку хочет поставить в ремеслухе да кабель бросить, чтобы только меня видеть. И мне это нравится.
— Я рад за тебя, — сделал серьезное лицо Дорожкин.
— И я рада, — запнулась Машка и вдруг забормотала скороговоркой: — Мне не по себе в этом городе, Дорожкин. Но я привыкну. Мещерский говорит, что тут все, наверное, работают на секретном заводе, поэтому ходят с фигами в карманах. А я не люблю, когда фиги в чужих карманах. Поэтому тоже фигу складываю и руку в кармане держу. И знаешь, легче становится.
Она рассмеялась как прежде, с ямочками на щеках.
— Вот дура ведь, а? Слушай, у нас там, в ремеслухе, химичка есть, у нее дочь пропала полгода назад. Алена Козлова. Ты бы занялся. Или хотя бы дело поднял. Она говорит, что никто не занимается.
— Хорошо, — кивнул Дорожкин. — Поинтересуюсь.
— Ну я пойду.
Машка вскочила с места, ловко накинула плащ, да так, что Дорожкин не успел его подать. Протянула руку:
— Ну пока?
— Пока.
Он вложил ей в руку графинчик анисовой.
— Это что?
— График сказал, что должен мне за тебя по гроб жизни, — пожал плечами Дорожкин. — Вот, пусть выпьет за мое здоровье, и его долг сразу уменьшится.
— И все-таки ты мне изменил.
Машка подошла на шаг и прошептала с полуметра так, словно наклонилась к самому уху:
— Ты изменил мне, Дорожкин. Год назад. Так же, осенью. Приехал домой после этого вашего гребаного корпоратива поздно, очумелый, как будто тебе пыльным мешком по голове заехали. Ты отнекивался, и я поверила тогда тебе, но теперь уверена, что изменил. Не потому, что переспал с кем-то, куда тебе, ты без реверанса и в щеку не поцелуешь, но изменил. Ты влюбился в кого-то. Не знаю в кого, может быть, выдумал себе кого-то, но влюбился. Я посмотрела тебе в глаза, а тебя нет. Ты потерялся. Я два месяца истерила, пыталась до тебя докричаться, но куда там. Ты и теперь потерянный. Год уж как потерянный. Или тебя сглазили? Ты даже смеяться перестал, совсем перестал. Ты стал грустно смеяться. Кто она?
Дорожкин недоуменно пожал плечами. Он не понимал, о чем она говорит. Машка застучала каблучками, хлопнула дверью, вышла под дождь и заплакала. Дорожкин не видел ее лица, видел только силуэт да быструю походку, смотрел, как она перебегает стадион и спешит к ревнивому Мещерскому, но был уверен, что она плачет. Но нисколько не гордился этим. Даже наоборот. И все-таки… Он не помнил. Он был уверен, что расстался с Машкой потому, что она захотела, чтобы он с ней расстался. Значит, не только что-то было полгода назад, но и год назад тоже? У него амнезия?
— Эта женщина, — один из стариков повернулся и, растягивая слова, медленно, как будто делал это нечасто, произнес, — что говорит, то и думает. Не врет. Редко бывает. Не все думает правильно, но говорит, что думает. А что ты думаешь, мы не слышим. Но ты думаешь что-то. Это точно.
— Думаю, — кивнул Дорожкин, спрятал в карман блокнот, в котором так и не написал ни строчки, быстро доел шашлык, встряхнул бутылку вина и опрокинул остатки «Алазанской долины» в рот из горла. Рассчитался с турком и тоже вышел под дождь.
Небо становилось все ниже. Дорожкину показалось, что среди косых струй кружатся снежинки, но и это был только дождь.
Гробовщик стоял у мастерской с большим черным зонтом.
— Метр семьдесят шесть, восемьдесят четыре килограмма, — еще издали крикнул ему Дорожкин. — Заказывать не буду, а спросить хочу. Зачем вам вес?
— Все просто, — привычно сложил губы в скорбную линию гробовщик. — Если вес больше ста килограмм, нужно приделывать к гробу не четыре ручки, а шесть. Во избежание. Тут бывают маленькие клиенты, но плотные. Тяжелые. Да и дергаются некоторые.
— Дергаются? — не понял Дорожкин.
— Точно так, — уныло кивнул гробовщик. — Гробовое дело в Кузьминске самое выгодное. Новые мертвецы — редкость, но нам и старых хватает. Хороший мертвец гроб за год снашивает. А если побойчее, то и за полгода.
— Послушайте… — Дорожкин поежился, покосился на кладбищенскую ограду, поплотнее затянул капюшон. — Неужели вы больше ничего не умеете?
— Почему же? — вдруг превратился в живого человека гробовщик. — Печки могу класть, камины. Хорошо кладу. Недорого.
— Буду иметь в виду, — козырнул гробовщику-печнику Дорожкин и повернул на улицу Бабеля.
Через забор кладбища у самого начала ограды института перелезал человек, укутанный поверх дорогого костюма в полиэтилен.
— Неретин! — оправившись от испуга, воскликнул Дорожкин. — Георгий Георгиевич!
— Мы… знакомы? — с трудом выговорил человек.
Директор института уже был пьян.
— Нет, — признался Дорожкин. — Надеюсь, пока. Но я всего лишь младший инспектор. Ну из участка. Дорожкин… Женя. Хотел бы с вами познакомиться. Любопытствую, чем занимается ваш институт. Конечно, если это не секрет и если у вас найдется время.
— Секрет, — после минутной паузы пробормотал Неретин и добавил: — Полишинеля. Завтра в восемь утра приходите сюда. Без церемоний. Интерес — это хорошо. Это очень хорошо. И двигайтесь по тропинке. И имейте в виду, я люблю хороший коньяк.
Глава 12
Tarde venientibus ossa[159]
Будильник Дорожкин занял у Фим Фимыча. Когда старинный, напоминающий начиненную шестеренками стальную кастрюлю агрегат зазвонил, Дорожкин слетел с кровати пулей. Еще бы, минута такого звонка подняла бы не только весь дом, но и все окрестные дома. К тому же забить кнопку звонка удалось только с третьего раза. Судя по ее поверхности, Фим Фимыч делал это молотком. Вот только где он применял часового монстра?