— А потом? — спросил Дорожкин.
— А потом суп с котом, — смахнула слезу со щеки Лизка. — Верка пошла в школу, экзамены сдала этим… экстерном. Устроилась в библиотеку при институте. Она умная у меня, бойкая. А в шестьдесят первом все кончилось… И дочка моя пропала.
— Как пропала? — переспросил Дорожкин.
— Так и пропала… — Лицо Лизки снова стало снулым, каким Дорожкин впервые увидел ее еще в метро. — Не пришла вечером домой. Но еще днем у меня сердце оборвалось. Показалось, словно по голове меня ударило. Даже в глазах потемнело. Я так и побежала в институт, а там никого, паника. Все говорят, что случилось что-то в лаборатории, что есть жертвы. Я спрашиваю, а где же Вера Уланова, она разве тоже в лаборатории? Нет, говорят, она была здесь, в библиотеке, никуда не выходила. Пробилась я через вахту, поднялась на второй этаж, зашла в библиотеку, а дальше уж и не помню… Только здесь в себя пришла, да и то в полусне все. Сколько лет в полусне. Если бы ты не запел тогда со мной… Мы с Верой так же пели друг с дружкой.
— А дальше? — спросил Дорожкин.
— Что дальше? — не поняла Лизка. — Вот оно дальше. Каждый день, каждая минута. На твоих глазах вершится. Народ-то уж привык, а по первости, когда особенно тех, что перегибли, похоронить пытались на курбатовском кладбище, а они из земли лезли, весело было. Жуть как весело. Володька-то Шепелев тоже пострадал тогда на испытаниях. Много народу погибло. Считай, что никто и не выжил из ближних. А Володька вовсе пропал, говорили, откуда выбрался потом, никто не знает. Но выбрался, хотя уж лучше бы не выбирался. Испортился он. И был порченый, так и вовсе испортился. Перекидываться он стал.
— В кого? — спросил Дорожкин.
— В зверя, ясно в кого, — прошептала Лизка. — В страшного зверя. В огромного. Но не так, как прочие. Прочие зверем по желанию или по нужде становятся, а Шепелев навсегда зверем стал, человеком становился на время. Редко становился. Когда Марфа его вызволяла. Она его крепко держала, но из зверского облика вызволяла с трудом. Он, конечно, кровушки требовал, но обходился тайным народцем. Всю округу, считай, очистил. Марфа и сына своего понесла, когда муж ее уже зверем был. Так бы все и шло своим чередом, а вот когда ты сына ее убил…
Дорожкин замер. Именно теперь он вдруг осознал, что он действительно убил Шепелева.
— Тогда он и вовсе ума лишился. Пыталась Шепелева его захомутать, да не вышло. А уж там почему да как — не ко мне вопросы. Хотя говорят, есть кто-то, кто им правит, словно собакой послушной…
— Так это он… — вспомнил Дорожкин чудовище, по которому он палил из пистолета. — Он тогда напал на Дира и на Шакильского?
— Да уж некому больше, — вздохнула Лизка. — Ты на работу-то собираешься? А то возьми ватничек-то. Замерзнешь. Зима еще свою силу не взяла, а все одно — жжется. Приходи еще. Ты ведь только Верку мою отыскать сможешь.
— Почему вы так думаете? — спросил Дорожкин.
— Надеюсь, а не думаю, — прошептала Лизка. — Не всякий ключ дверь откроет, но если уж какой и откроет, только тот, что бородками в скважину пройдет.
— Все дело, выходит, в бородках? — понял Дорожкин. — А вы глазастая, я ж не ношу бородку, как присмотрелись-то?
— Веселый ты парень, — прищурилась Лизка. — Жаль только, повода посмеяться у тебя нет.
— Скажите… — Дорожкин потянул с лавки высушенную и выглаженную рубаху. — А почему у вас нимбы… огоньки у вас отчего были? Да и есть ведь…
— Не знаю, — снова прикрыла глаза Лизка. — Ты что выяснить хочешь, не заразный ли сам? Не порча ли? Не знаю… Вера знала. Она ярко светилась. Ярче меня. Маленькой спрашивала у меня сама. Что я могла ей сказать? То, что и моя мамка мне говорила. Где вода блестит. Там, где родничок из земли бьет.
Глава 10
Кладбище
На улице легкий морозец щипал за нос и за щеки. Деревенская детвора скатывалась на санках со склона оврага, но притягательный высокий берег реки пустовал. Речка все еще не схватилась, бежала через белую луговину черной лентой, поблескивая бахромой ледяной корки по краям. Город сиял свежим снегом. Дорожки и дороги были очищены и посыпаны песком, но все прочее сверкало и слепило глаза.
«Как в деревне — пошел снег, забелило прошлую грязь, начинай жить с чистого листа. Может, и здесь так?» — подумал Дорожкин, но тут же махнул рукой: одно дело обложка, а другое оборотная сторона. Хотя что есть одно, что есть другое, объяснить бы он не смог, да так и не понял до конца. Снег под ногами поскрипывал, ветерок холодил шею, потому как воротничок у ватника был так себе воротничком, насмешкой, можно сказать. К тому же боль никуда не делась, примерно так же болело все у Дорожкина на следующий день после первого упорного дня занятий в бассейне, правда, тогда это была боль роста, боль сладостного прибавления сил, а теперь просто боль.
На мосту среди осколков льда лежали конские каштаны и клочья сена. На афише кинотеатра «Октябрь» сияли черным готические буквы, складываясь в словосочетание «Дары смерти»[204]. По городу привычно ползли маршрутки. На перекрестке улиц Носова и Октябрьской революции Дорожкин решил срезать и пошел дворами. Отчего-то он не хотел видеть собственный дом. Тем более что в нем и в самом деле никто не жил, кроме самого Дорожкина. Кроме него и Фим Фимыча. Теперь ему уже было наплевать и на шум за стеной, и даже на работу перфоратора в какой-то квартире, ему просто хотелось, чтобы за стенами жили живые люди. Живые люди, а не каменные морды, торчащие из стен.
Сфинксы, лежавшие на ступенях института, по-прежнему казались вырезанными из мертвого камня. Ступени у запертых изнутри дверей были тщательно выметены и очищены от снега. Тропинка, ведущая вдоль ограды к внутреннему двору огромного здания, была протоптана, и протоптана явно одним человеком. Неретин продолжал каждое утро отправляться в питейные заведения улицы Мертвых. Сейчас его следы были слегка припорошены редким снежком, и вели они внутрь территории.
Дорожкин перешагнул через ограждение кладбища и зашагал между оградой института и прибитым морозом, но все еще высоким бурьяном. У пролома тропа, как и раньше, раздваивалась, но теперь та ее часть, которая уходила в глубину кладбища, казалась нехоженой. Дорожкин перелез внутрь институтского двора и подошел к заднему входу. Тяжелая дверь подалась неохотно, и уже давнее ощущение повторилось. Дорожкин словно не вошел в здание, а вышел из одного пространства в другое. Он тут же понял, отчего в этот раз это ощущение показалось ему знакомым, точно такое же чувство он испытал, когда вместе с Диром и Шакильским переступил границу Кузьминского уезда. Так если верно то, что прибывающие в Кузьминск люди расширяли его территорию, так, может, и нелюди отвоевывали свое точно таким же способом?
Внутри ничего не изменилось. Даже бюст Ленина на входе точно так же был наряжен вахтером. Разве только пол в коридоре был вымыт кое-как, точнее, на чистом кафеле виднелись следы ботинок и чего-то более крупного и тяжелого.
— Ну что там увидели? — окликнул его Неретин.
Георгий Георгиевич стоял у входа в собственный кабинет и медленно застегивал пуговицы пиджака.
— Следы, — отозвался Дорожкин. — Тут прошло какое-то существо огромного размера. Длина шага примерно метр двадцать, выходит, что и рост его где-то метра в три. Если не больше. Да и отпечатки странные. Словно он шел на каблуках, да еще пятился.
— На копытах, — пояснил Неретин, — вам знакомо существо под именем Минотавр?
— Бросьте. — Дорожкин подошел ближе и почувствовал запах перегара. — Не хотите же вы сказать, что у вас здесь живет человек огромного роста, да еще с головой быка?
— Ну физиология имеющегося у нас Минотавра, конечно, несколько отличается от традиционного представления о, так сказать, каноне соответствующего существа, но определенное сходство имеется. Да вы заходите, Евгений Константинович, заходите. — Неретин посторонился, пропуская Дорожкина в кабинет. — Знаете, Вальдемар Адольфыч вовсе перестал уделять внимание институту. Говорит, что пока что имеются задачи и поважнее, чем сдувать пыль с лабораторных журналов прошлого века. А у нас тут столько всего интересного!