— Возьмите, господин капитан! — Ближайший пехотинец с доброй улыбкой протянул ему жестяную кружку, источавшую божественный аромат, тот самый, который лейтенант безуспешно пытался определить.
Кофе? Настоящий кофе?!
— Мама прислала, — объяснил даритель. Кальтер, Эмиль Кальтер, из последнего призыва. Вообще-то, Эмилиан, но никто во взводе, разумеется, не заморачивался такими тонкостями. Эмиль, и все. — Вот, я вам приготовил…
Мгновение Хейман колебался. Среди штурмовиков были не в ходу чинопочитание и чопорные условности, характерные для остальной армии, но не граничит ли это с фамильярностью?..
Но кофе. Настоящий кофе…
С вежливым кивком Фридрих принял обжигающе горячую кружку и степенно выпил. Густая темно-коричневая амброзия огненным потоком пролилась в желудок, выжигая, как струей огнемета, усталость и боль.
Воистину напиток богов. Ради таких моментов определенно стоит жить. Жаль, что кружка Эмиля имела дно, и наслаждению Хеймана пришел конец. Лейтенант сдержанно улыбнулся дарителю, возвращая сосуд.
— Благодарю.
Кальтер улыбнулся в ответ широкой мальчишеской улыбкой, искренне радуясь, что его дар пришелся по вкусу. Хейман ощутил укол стыда. Этого вихрастого мальчишку, «последнюю надежду кайзера», худого как щепка из-за многомесячного тылового недоедания, он в первом же бою отправит в авангарде, потому что жизнь штурмовика и так стоит мало, а тех, кто идет впереди, не стоит вообще ничего. Первая линия ляжет вся, подарив идущим вслед небольшой шанс уцелеть и выполнить задачу.
Что ж, такова жизнь. По крайней мере, парень хотя бы поест напоследок. Конечно, не досыта, не как до войны, но всяко лучше, чем в городах, где который год, по доходившим с пополнениями смутным слухам, рождались младенцы без ногтей. И погибнет быстро, будем надеяться — без мучений. Целые дивизии сгорали, как солома, где уж тут уцелеть вечно голодным молокососам, и так еле стоявшим под тяжестью снаряжения?
— Господа, прошу наверх, — вежливо предложил лейтенант.
Ему не пришлось ни повторять, ни ждать: при всей кажущейся неформальности общения офицера и подчиненных дисциплина у «труппенов» была железной. Взвод поднялся как один человек, подхватывая снаряжение, дожевывая на ходу скудный паек, доматывая обмотки.
— Как говорил один великий человек, нас ждут великие дела. Коли Господь и командование подарили нам небольшую передышку от воинского труда, следует потратить время с пользой. Обещаю вам, что сегодняшняя тренировка будет весьма тяжелой.
* * *
Янки в драке не промах —
не трусит в бою и умеет в яблочко бить.
Если кровь проливать доведется свою,
почему бы ее не пролить?
Улыбка во все сорок восемь зубов,
грубый, простой разговор.
Американца портрет готов,
знакомый с давнишних пор.
Но от прежнего янки нет ничего —
зубы в деснах наперечет.
И к Европе-матушке у него
накопился собственный счет.
[240] Протяжная песня неслась над глинистыми пригорками тренировочного лагеря, заглушаемая истошными воплями Боцмана, гоняющего пополнение. Певец с душой выводил куплет за куплетом, одновременно прокручивая дырки в толстом кожаном ремне граненым шилом устрашающих размеров. Шило было непростым, переделанным по образцу американского «траншейного ножа М 1917» с рукоятью-кастетом.
— Как же ты заунывно воешь… — скривился Мартин. — Ладно, хоть не негритянские песнопения.
— Могу и их, — отозвался певец, делая очередное отверстие. — «Южный хлопок»?
— Не надо! — с чувством воспротивился Мартин.
— Грубый ты, нет в тебе этой… культуры. Добрая песня — лучший друг каждого хорошего человека.
— Песня! Но не завывание же!
— Это патриотическая песня. — Певец значительно поднял шило, подобно указке. — Она поднимает дух и ведет нас к подвигам.
Сержант-огнеметчик Питер Беннетт Мартин был наполовину австралийцем, наполовину новозеландцем, выходцем из семьи потомственных инженеров и механиков. Его собеседник, американский доброволец, капрал Даймант Шейн по прозвищу Бриллиант, всем рассказывал, что был портным. В доказательство этого он показывал огромное шило, но портняжничал плохо, а ножом владел с привычкой и сноровкой отнюдь не мирного обывателя. Более непохожих по виду и происхождению людей трудно было представить, но во взводе «пинающих глину»[241] они уживались вполне мирно.
Устроившись на самом высоком пригорке, пара предавалась самым что ни на есть мирным занятиям — Мартин полировал куском войлока баллон огнемета, а Шейн пытался соорудить что-то похожее на многоярусную подвеску для кобуры, поминутно накалывая пальцы парусной иглой. Время от времени они бросали критические взгляды вниз, где с десяток взмыленных новобранцев истекали потом и ненавистью под бдительным присмотром Боцмана. Он исходил лютым воплем. Бритые наголо призывники по уши в грязи ползли в лабиринте колышков, изображавших заграждения, хорошо хоть проволока была гладкой, а не привычной и ненавистной «колючкой» всех сортов.
— Рядовой! — Боцман выбрал себе жертву. Почему его назвали именно так, никто не знал, Патрик Голлоуэй сроду не выходил в море, но маленький кривоногий сержант-ирландец, обросший рыжей клочковатой бородой, стал Боцманом в первый же день на фронте. — Рядовой! А ты знаешь, что один парень из сотого батальона хайлендеров убил насмерть боша мешком с землей?!
— Нет, сэр! — Несчастная жертва, будущий «баррикадир»[242] с трудом стояла, язык у нее заплетался от усталости.
— Теперь знаешь! Так вот, ты должен его превзойти, или я плохой наставник! Ты хочешь сказать, что я плохой наставник?!
Несчастный уже не отвечал, а жалобно блеял в ответ, доказывая, что Боцман — лучший наставник на всем белом свете.
— Если я хороший наставник, то ты должен убить не менее двух проклятых «колбасников» подручным инструментом! А как ты, отродье больной шелудивой обезьяны, сможешь это сделать, если себя еле тащишь!?
— Господи, какой бред… — прокомментировал происходящее Мартин, последний раз проводя войлоком по лоснящемуся металлическому боку баллона.
— Ничего, пойдет, — возразил Шейн. — В любом деле так: сначала запугать, потом показать, как правильно, и все само пойдет. Неважно, что орать, главное, чтобы громко и страшно. Сотый хайлендеров… Не помню такого.
— Наверняка придумал. Все равно это абсурд. Вот лейтенант обходился без крика…
Американец в ответ лишь ухмыльнулся. Уильям Дрегер, командир «тоннельного» взвода, действительно никогда не повышал голос на полигоне. Он просто сидел и невозмутимо попыхивал старой трубкой рядом с «Виккерсом», посылающим очереди поверх голов нерадивых подчиненных. А потом полз сам.
— Скоро вернется… — протянул Шейн. — Вернется наш лейтенант из отпуска и даст всем прикурить… Вот скажи, сержант, ради всех святых, сколько нас еще будут держать в этой песочнице? Ясно и младенцу — что-то затевается.
— Ну да, мне ведь докладывает лично Хейг, — саркастически ответил австралиец, неосознанно подстраиваясь под простецкий стиль собеседника. — Вот прямо с утра приходил, с письменным докладом. Спроси у Першинга.[243]
Боцман наконец-то затих, поникшие и измученные испытуемые гуськом потянулись с полигона, все как один шоколадно-коричневого цвета, измазанные в грязи и глине от подошв до бровей. Проходя мимо пригорка, они бросали злобные взгляды на вольготно расположившуюся пару.
Тоннельщиков не любил никто. Офицеры в Ставке — за то, что те «бездельничали», пока прочая армия продолжала, как проклятая, готовить очередное великое наступление (обычно оканчивающееся продвижением на пару сотен ярдов многократно перекопанной фугасами и обильно политой кровью фландрской глины). Дивизионные офицеры — за независимый вид и возможность плевать на их приказы. Бригадные офицеры — за знание каждого закоулка фронта (где сами они если и бывали, то по недоразумению), полковые — за то, что тоннельщики копали лучшие укрытия, но не давали ими пользоваться другим. Субалтерны[244] же не могли сдержать зависти, видя превосходящие знания саперов.