Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Священник покачал головой, затем кивнул, словно спорил и одновременно соглашался сам с собой, поднял звукосниматель, с шорохом опустил его на грампластинку и, прикрыв глаза, негромко запустил под своды церкви все ту же песню.

— Музыку слушаете, — пробормотал Дорожкин. — Странно как-то. Я думал, что в церкви должна идти служба.

— Она и идет, — не открывая глаз, кивнул священник. — Но я ночью служу. Почти всегда только ночью. Всенощную.

— Почему так? — не понял Дорожкин. — Разве всенощную не накануне воскресных дней служат? Ну или праздников?

— У нас так, — почти безразлично произнес священник, покачивая головой в такт мелодии. — Прихожане мои приходят ко мне ночью, поэтому служу я ночью.

— А днем слушаете Эдит Пиаф? — улыбнулся Дорожкин. — Почему?

— Слушается, и слушаю, — ответил священник. — Такой талант только от Бога мог быть. И женщина эта пронесла свой талант через свою жизнь в муках и трудах, претерпела многое, но не зарыла его в землю, донесла до ушей и сердец. Голос ее от Бога, так почему ему не звучать в церкви?

— И не поспоришь… — едва слышно прошептал Дорожкин и подошел к иконостасу. Вырезанные с удивительным мастерством виноградные гроздья и листья оплетали каждую деталь деревянного шедевра. Дорожкин даже протянул руку, чтобы убедиться, что это не литье из золоченого пластика.

— Липовый, — подал голос священник. — Краснодеревщик местный резал. Редкий мастер. Молодец Борька.

— Почему днем никого нет? — спросил Дорожкин, рассматривая иконы. — Почему народ днем не ходит в церковь?

— Не хочет, — прищурился священник. — Не до того ему… пока.

— Пока? — остановился Дорожкин. — Как вам, святой отец, то, что творится в городе?

— А что там творится? — поднял брови священник.

— Разное, — пожал плечами Дорожкин. — Некоторые говорят, что ничего не происходит, некоторые, что нечисть разгулялась. Как вы относитесь к нечисти, святой отец?

— Напрямую, — ответил священник и щелкнул пальцами, заставив вспыхнуть сразу все свечи, густо торчащие в подсвечниках и песочниках. Пламя затрещало, по церкви пробежала волна тепла, лицо вздрогнувшего Дорожкина обдало жаром.

— Не пугайтесь, — вздохнул священник. — Больше ничего не умею. Все прочее трудом, молитвой и упованием. Только нечисть — плохое слово. Не судите. Судящий калеку уродом кличет, а не судящий братом своим страдающим. От какой чистоты нечисть отмеривать предлагаете? Или с дара разбираться начнем, а там и до цвета волос и цвета кожи доберемся? Конечно, дар может быть и божьим, и родительским, и сторонним, и вовсе не даром, а проклятием, но нет греха на дароносице. Грех может только внутри божьей твари зародиться. Так что не по ликам, а по делам различать надо. Но к ликам тоже присматриваться не зазорно. Особенно если речь о собственном лице идет. Конечно, не для того, чтобы гордыню тешить, а чтобы мнимое и подлинное сверять. А вот если я стану рубеж класть между чистым и нечистью, так и вовсе храм закрывать придется. А кто об отпущении молиться станет? Всякого приму: и того, кого любопытство в храм ведет, и кого страх о расплате за содеянное гонит.

— А вам не страшно? — вдруг выговорил Дорожкин.

Выговорил и снова вспомнил втягивающиеся когти Дубровской с маникюром на окровавленных кончиках.

— Не страшно, а тяжко, — шевельнул ладонями священник. — Тяжести страшиться не следует, страшиться нужно собственной слабости. Так и слабость — не преграда непроходимая. Она же не преграду городит, а возможности меру дает. Наша доля не из простых, но уж не из тяжких. Был такой католический священник — патер Дамиан[166]. Он проповедовал среди прокаженных, возвращал людей, потерявших и облик, и нутро человеческое, к сути своей. Сам стал прокаженным. Умер от проказы. До последнего мига собственной жизни службы не оставлял. Так что мне страшиться? Или мне труднее, чем ему? Может, я в способности этой своей огненной и болен, вот только болезнь эта не душевная, а телесная, да и то смерть-то мне от нее не грозит. По крайней мере, от существа моего. Так в чем страх?

— Не могу объяснить, — признался Дорожкин. — В неизвестности. В невозможности. В необъяснимости.

— Ни к чему погружаться в то, что отринуть следует, — медленно произнес священник. — И то, что принять можно, тоже без погружения обойдется. По делам следует различать, по делам. Не размышляя, а примечая. Разум душу терзает и может затерзать до смерти, а порой и в посмертии не оставляет.

— В посмертии? — обернулся Дорожкин уже у двери, но ответа не получил. Священник вкрутил громкость и снова опустил иглу звукоснимателя на пластинку.

Allez, venez, Milord!
Vous asseoir a ma table…

У ворот стоял «вольво». Адольфыч что-то покупал в ларьке, а здоровяк Павлик переминался с ноги на ногу у велосипеда Дорожкина.

— Евгений Константинович! — воскликнул Адольфыч. — Чего это ты к отцу Василию забрел? Совесть замучила? А ты ее коньячком. Ну несильно да нечасто, чтобы не привыкла, а время от времени. Очень помогает. Совесть-то ведь, как давление, снижать надо, а то и вправду замучает. Ты не позволишь Павлику прокатиться на твоем велосипеде? Должен выдержать, подумаешь, каких-то сто двадцать килограмм.

Дорожкин развел руками. Павлик хмыкнул, задрал ногу, с не слишком обнадеживающим хрустом сел в седло и выехал на Октябрьскую.

— Куда отогнать-то? — поинтересовался Адольфыч. — К участку или к Фим Фимычу доставить?

— Сразу в мастерскую, — буркнул Дорожкин и закричал вслед Павлику: — К Урнову! Который «Урнов и сыновья»! На первое техобслуживание! После обкатки!

— Садись, — открыл правую дверь «вольво» Адольфыч. — Прокатимся. Я поведу.

Колеса шуршали ровно. Теплицы, пилорама, церквушка, фабрика, газик на постаменте — исчезли за лесопосадкой, потом за спиной остался и КПП, вокруг потянулась болотистая луговина, впереди замаячил другой лесок.

— Ну с километр отъехали, — притормозил Адольфыч и щелкнул каким-то тумблером. — Тут низина. Туман густой. Особенно осенью. Даже зимой бывает. Поэтому только с противотуманками.

Дорожкин удивленно посмотрел вперед, где только что видел серый, чуть тронутый пятнами оттаявшей изморози асфальт, как вдруг заметил клочья и целые пласты тумана, пересекающие дорогу. Машина прошла еще несколько метров, как все потонуло в светло-сером месиве, а еще через минуту вокруг сгустилась мгла.

— Ужасное место, — с сожалением заметил Адольфыч, снизив скорость до минимальной. — Видно метров на пять, не больше. Да что там? Меньше. Но аварий не бывает, все берегутся. Хотя если по пьяни… Но тут, сразу скажу, практически никто не ездит. Только если я или Павлик, ну может быть, фура наша пройдет и вернется, автобус… Но опять же рядом с водителем или я, или Павлик. А то и сам за рулем. Особенное место. И ведь что обидно: включаешь дальний, так еще хуже видно. Прям как в снегопад. На ближнем плохо видно, на дальнем — ни черта. Тут недалеко село, в нем ткацкая фабрика когда-то была, ну да мы оборудование там кое-какое скупили, у нас будем налаживать. Та фабрика скатерти ткала. Ну мальчишки местные утащат шпульку с вискозой и ночью ее поперек дороги натягивают. Вискоза-то нитка слабая, руками легко рвется, а ночью под светом фар что твой канат. Ну и что? Жмешь на тормоз, так что колодки дымятся, а этим сорванцам что? С визгом бежать.

Дорожкин наклонился вперед. Лучи противотуманок не разрезали туман, а упирались в него. Он был готов поклясться, что перед машиной нет ни метра свободного пространства, еще немного, и туман сожрет и капот «вольво», но, судя по звуку, колеса катили все еще по дороге.

— Павлик не любит эти места, — усмехнулся Адольфыч. — Даже просил меня ему прибор ночного видения купить. А какой от него толк? Туман-то холодный… Хотя надо подумать. Хорошо, что недолго вот так-то. С полкилометра. Да и туман… не всегда такой густой… Проще, когда две машины идут, задняя в полуметре держится, дальше даже габариты не видно, а переднему не так страшно: если в кювет свалится, задние вытащат. Но все равно тяжко. Тут скоро слева дорожка полевая будет. На Курбатово, через брод. Теперь-то брода нет, как речку запрудили, но раньше, ума не приложу, как они, да по такому туману… Хотя что там лукавить, такого тумана раньше не бывало. Вот как речку запрудили… Ничего, сейчас должно кончиться уже…

вернуться

166

«Апостол прокаженных» — в миру Йозеф де Фостер (1840–1889). С 1873 года и до смерти вел миссионерскую деятельность на острове прокаженных на Гавайях.

1180
{"b":"862507","o":1}