Тут и там темнели отдельные ели, а вниз, по пологому берегу, спускались сосны. Солнце припекало нежарко, но вполне ласково, и неожиданно я понял, что мне здесь нравится.
Детишки, выстроившись неровной шеренгой, не спускали с меня пытливых глаз. Одеты они были странно, если не сказать, скудно. Сероватые широкие рубахи, тёмные мешковатые штаны… До меня не сразу дошло, что одежда эта — ручной работы, а не производства однотипных китайских фабрик, на которых выпускают пластиковую мишуру…
— Стригой, — донеслось вдруг откуда-то из-за спины. Голос был придушенный, словно горло говорившего связывала цепь. — Нежить поганая…
Обернувшись, я только и успел, что подставить руки, когда в горло мне прыгнула здоровенная кудлатая псина. Чёрная пасть её была распахнута, в ней, как в замедленной съёмке, я увидел розовый в чёрных пятнах язык, по краям покрытый жёлтым налётом пены.
Псина была тяжелая. Я не удержался на ногах и мы покатились — по отлогому, поросшему травой склону, прямо к озеру.
Отпуск начался на торжественной, праздничной ноте.
Краем глаза я видел, как из машины выскочили Антигона и Алекс, как через пустырь к нам несутся какие-то мужики с вилами…
Вот тебе и «барин приехал» — подумал я, а потом мне стало некогда.
— Ты эта, звиняй, что я тя порвал, — мой новый друг опрокинул мне же на спину лохань кипятку, и стал прохаживаться берёзовым веником. Я чуть не завыл от наслаждения. — Отец Онуфрий вот тоже меня ругает: ты, говорит, Гриня, как красна девица: волос долог, а ум короток. Я, конечно, в обидушки — а чего он меня девкой зовёт?.. Но и сам понимаю: с тобой я перегнул малёха.
— Ничего, — просвистел я сквозь зубы. — Я не в обиде.
Гриня плеснул на каменку, под низкий чёрный потолок взметнулся раскалённый гриб квасного пару. Я опять застонал.
Раны, нанесённые зубами оборотня, заживают не в пример дольше и болезненнее, чем от того же железа. Или даже серебра…
— А я виноват, что от тебя кровухой пахло? Я там неподалёку верши ставил, чуешь? Слышу — Степашка надрывается: барин приехал… А мы вас со вчера ждём. Никифор уже и самовар взгрел, баба Нюра пирогов с вязигой напекла — страсть. Ну там, сало копчёное, сиг да жерех… Терем барский прибирали — чуть не языками вылизывали. Шутка ли! Сам барин Алесан Сергеич из городу пожаловали…
Хороший парень — Гриня. Можно вот так лежать на лавке, дышать квасным и рябиновым паром, а он будет мять тебе бока, плечи, спину, временами поливая кипятком и охаживая веником, и говорить, говорить…
Я чувствовал, как уходит боль из едва подживших ран, как перестают скрипеть суставы, и рассеивается, как смог на свежем ветру, осенний питерский сплин.
— Так вот, слышу это я, как Степашка надрывается, верши побросал и сюда. Встретить — приветить, Анчутку-егозу к сердцу прижать, Алесан Сергеичу, опять же, в ножки поклониться… Подхожу, чую — кровью пахнет. Зырю — стригой. Ну, ретивое и взыграло… Я из портков, как был, перекинулся — и на тебя. А знатно мы пошкомутались, а?..
— Ага…
Как я его не прибил — не понимаю. Наверное, сработал инстинкт: солдат ребёнка не обидит. А Гриня — детина добрых двух метров росту, с фигурой, как у Геракла, работы скульптора Фидия, — и впрямь был ребёнком. Осьмнадцати годков и трёх месяцев — как гордо и трогательно довёл до моего сведения его папаня — деревенский староста Мефодий Кириллович, по-совместительству — лесной оборотень.
Прошу не путать с вервольфами: у них с оборотнями какая-то классовая вражда на почве обоюдной ненависти. Отличие таково: у вервольфов «вторая сущность» одна, волчья. Оборотни же существа творческие. Захотят — лосем перекинутся, а захотят — налимом, царём среди озёрных рыб.
Гриня вот любил псом обращаться. Здоровенным кудлатым волкодавом — святая простота, он усматривал в этой породе особую иронию…
Додумать не получилось.
Распахнув дверку баньки, Гриня сгрёб меня в охапку и швырнул прямо в ледяные воды Ладожского озера.
Банька стояла даже не на берегу, а на просмоленных сваях, прямо в воде. Окружал её широкий причал-веранда, с которого можно было сигать прямо в воду…
…Электричества в деревне не признавали. И хотя в подклети господского терема обнаружился стосильный генератор фирмы «Хонда», шеф предпочёл обретаться при свечах.
Множество их, толстых, как полено, и желтых, как липовая пыльца, восковых, пахнущих мёдом, было расставлено по всей горнице.
Пол, устеленный полосатыми вязанными половиками, вызывал умиление. Коврики на стенах, с лебедями, с лягушками-царевнами, с старинными замками — воспоминания из детства.
Над моей кроватью тоже был коврик с замком. Я-маленький населил его благородными рыцарями, которые каждую ночь, пока я сплю, выходили на бой с чудовищем…
Из баньки мы с Гриней вышли чистые, лёгкие и безгрешные, аки Серафимы. Мой новый друг тут же уселся за хозяйский стол. Шефа он дико уважал и слегка побаивался, Антигону звал Анчуткой, и отношения с ней имел самые дружеские.
Напихав полную пасть, Гриня начал смачно хрустеть квашеной капустой. Тяжело вздохнув, я пристроился с краешку.
Всем разносолам на столе я даже не знал названий. Определил лишь грибы, пироги, опять же, тонко нарезанную, со слезой, копчёную рыбу и мочёные ягоды с капустой. Но были ещё глиняные горшочки — из одного такого Антигона уписывала за обе щёки; закрытые судки, туесочки и блюдечки. В центре возвышался самовар, и староста, надувшись от важности, разливал чаи.
На меня он посмотрел осторожно, искоса, а потом крякнул, и отечески похлопал по плечу… Видимо, о моих реалиях местных уже успели просветить, так что отнеслись ко мне не как к нежити, а скорее, как к больному, страдающему тяжелым неизлечимым недугом.
Мужики понимающе хмыкали и крестились, бабы пускали слезу, утирая уголки глаз кончиками расписных платков.
Но это было завтра.
Сегодня вечером Гриня, набив пасть, пазуху и карманы дарёными пряниками, повёл нас с Антигоной смотреть навок.
Алекс милостиво отпустил: ему со старостой о делах поговорить надобно, а мы мешаем.
Стемнело. Небо было усыпано таким количеством звёзд, какого в городе отродясь не бывало. Вот где я понял, почему — именно Млечный путь…
Пахло скошенной травой, берёзовыми серёжками и дымом — в деревне все топили печи. В лесу, который начинался сразу за пустырём, по левую сторону от деревни, кто-то тоскливо гукал.
— Это что, навки? — спросил я, когда гуканье приблизилось и сделалось до настырного громким.
— Николаич это, — непонятно пояснил Гриша. — Филин он. По ночам не спит, сидит в дупле и размышляет о вечном. Вечное ему не нравится, вот он и выказывает недовольство доступными ему средствами…
— Да ты филосов, Гринёк, — не зло поддела Антигона.
— А то! Инок Софроний, давеча, давал «Анналы» почитать, древнего грека Плиния. Я там много интересного почерпнул.
— Например? — не унималась Антигона.
— Не плюй в колодец, а то в глаз получишь, вот тебе пример, — Гришка допетрил, что Антигона его подкалывает.
Идти по лесу было неудобно. Несмотря на то, что я отлично видел в темноте, под ноги всё время бросались какие-то корни, кочки, ямки и гнилые брёвна. Руки через пять минут были исхлёстаны крапивой. Прямо на щёку мне прыгнул откормленный крестовик, и только после того, как меня выпутали из паутины — хозяина оной сердобольный Гриня сберёг на ствол сосны — я заметил, что и наш проводник и Антигона размеренно машут длинными еловыми ветками там, где собираются идти…
— А теперь тихо, — скомандовал Гриша, когда завёл нас, как мне казалось, в самую беспросветную глушь. — Хоронитесь за вон тем брёвнышком и ждите. А я с той стороны их на вас погоню…
Перед нами махнул яркий лисий хвост, и Гришка исчез в темноте.
— Интересно, а как он в небольших зверей перекидывается? — шепотом спросил я. — Ну, закон сохранения массы никто ведь не отменял… Куда девается остальной Гришка, когда он превращается в тридцатикилограммового лиса?
— Тут чудеса, тут леший бродит, русалка на ветвях сидит… — таким же шепотом ответила Антигона, устраиваясь среди лопухов, за громадной поваленной елью. — Не спрашивай того, что разум постичь не могёт. Во всяком случае, не у меня.