— И еще она просила предупредить, чтобы вы не болтали где ни попадя об этом, а то я вовсе дочку не отыщу. Сказала, что никто об этом не должен знать.
— Понял, понял, — махнул рукой Дорожкин и снова шагнул в общую комнату.
Да, эта квартира, как и все те кузьминские квартиры, в которые занесли инспектора обстоятельства его работы, не могла похвастаться той роскошью, которая окружала Дорожкина в его жилье. Хотя оценить обои Дорожкин не смог бы при всем желании. Вдоль одной из стен стояла все та же стенка, на другой висел дешевый, но большой ковер, под которым вольготно чувствовали себя пожившие кровать, письменный стол, стулья. У большого окна уместились диван, с наброшенными на него несколькими одеялами, и два просиженных кресла, на одном из которых и в самом деле красовалась внушительная бухта капроновой веревки. По той стене, где находилась обычная, квартирная белая дверь, не стояло ничего. Но вся она, от потолка до пола, была обклеена фотографиями Алены.
— Тут и живу, — прошептала Козлова.
Дорожкин вздохнул, начал стягивать с плеч куртку, но Козлова остановила его:
— Там холодно, не раздевайтесь. Летом-то было холодно, а сейчас так вообще холоднее, чем на улице.
Дорожкин покосился на женщину, подошел к двери и толкнул ее. За ней стояла тьма.
Он дошел до середины моста и остановился. Речка наконец посветлела, вода перестала отдавать желтым цветом, который, замыливая русло, надоел Дорожкину за октябрь, но все не иссякал, словно выше по течению работала осенняя драга. На посеревшей траве по берегам лежала изморозь. Дорожкин посмотрел на серые струи воды, под которыми виднелись ленты речной травы, и снова окунулся в воспоминания о вчерашнем дне.
Тьма была почти абсолютной. И открытая дверь тоже исчезала в этой тьме, оставив наблюдателю только дверной торец с петлями. Дорожкину показалось, что вся квартира Козловой повернулась набок и комната ее дочери наполнилась какой-то тягучей черной жидкостью. Он даже пошатнулся и оперся рукой о дверной косяк, чтобы не упасть, не провалиться в прямоугольный колодец. Тьма отдавала холодом. Дорожкин сделал шаг вперед и протянул руку. Он был почти уверен, что ему на палец ляжет пятно тяжелой маслянистой жидкости, но палец остался чистым. Вместо пятна в сердце накатила тоска и безысходность.
«Вы, мол, все равно полезете, — раздраженно подумал Дорожкин. — Сказала, а сама сейчас смеется, наверное. Получается, что заочно на „слабо“ взяла? Или все равно полез бы? Полез бы, куда уж там».
— Давайте веревку, — обернулся Дорожкин. — Давно это у вас… творится?
— Полгода, — прошептала Козлова, захлестывая петлю на животе Дорожкина. — Сначала вроде как сумрак был. Но я не заходила. И Аленка не любила, чтобы я заходила в ее комнату, да и не по нутру мне было. Я только шаг к двери делаю, а меня уже выворачивать начинает. Не выдержу. Не смогу. Я чувствую границу, там я не протяну. Сразу отлечу. А мне дочку еще отыскать надо.
— Ну, — постарался приободриться Дорожкин, — если и я начну крыльями махать, вы уж мне далеко отлетать не давайте. Тяните назад.
— Я лоскут подвязала, — ответила Козлова. — На двадцати метрах.
«Очень интересный кусок жизни», — вспомнил Дорожкин слова Адольфыча и шагнул вперед.
Маленьким Дорожкин очень боялся темноты. Отхожее место в деревенском доме было во дворе, за дощатой перегородкой, конечно, не на улице, хотя и на холоде. Да и тусклая лампочка имелась под потолком, которая, впрочем, больше множила, чем разгоняла тени, но пять шагов до выключателя, а после справления нужды и пять шагов после выключателя делались в полной темноте. Темнота на улице была другой. Если поблизости не оказывалось подрагивающего на ветру уличного фонаря, который сгущал тьму, она немедленно истаивала. Ее протыкали отверстиями звезды, разбавляла бледным сиянием луна, оживляла колышущаяся под ветром трава, но под крышей да на черных ступенях двора Дорожкин всякий раз стискивал кулаки, чтобы не помчаться бегом до выключателя и обратно, и при каждом шаге, как ему казалось, чувствовал чужое дыхание у себя на затылке.
Теперь это дыхание обожгло ему лицо.
Он сделал шаг вперед и немедленно оказался во тьме. Тьма была и впереди, и сверху, и снизу, и по бокам, и сзади. Через секунду лицо защипали иголки изморози, в нос ударило запахом гнили и дыма одновременно, словно где-то неподалеку горело что-то, тронутое тленом. Дорожкин нащупал веревку на поясе, поймал ее конец, тянущийся к невидимой матери Алены Козловой, сделал еще один шаг. Под ногами заскрипела галька или битый кирпич, и все это с шуршанием посыпалось, покатилось куда-то вперед, словно Дорожкин стоял на склоне оврага или ямы.
— Эй! — попробовал подать голос Дорожкин, но его окрик тут же погас, словно он шептал, уткнувшись носом в подушку. В тлеющую гнилую подушку. И немедленно после этой мысли он почувствовал прикосновение к лицу чего-то мягкого и липкого. Дорожкин вздрогнул и, давясь тошнотой, махнул рукой, сдирая с лица отвратительную маску, и тут же замер, потому что откуда-то издалека донесся тяжелый вздох. И в этот момент он осознал, что стоит с закрытыми глазами. С самого первого шага он зажмурился и так и не открыл глаз. — Сейчас, — снова как в вату произнес Дорожкин и медленно открыл глаза.
Это была все та же тьма.
Он постоял неподвижно, привыкая или стараясь привыкнуть к темноте, пытаясь разделить ощущения подлинные и мнимые. Холод был. И тяжелые вздохи, которые скорее напоминали медленное фырканье гигантских поршней, тоже были. И паутина была. Она мелькала перед глазами черными лентами. Или шнурами. И как только Дорожкин понял, что он видит паутину, он увидел и все остальное. Комната напоминала выполненный углем на черном листе эскиз. На черном окне висели темно-серые шторы. За спиной Дорожкина прямоугольником чернел проем двери. Рядом с ним серым квадратом на серой стене выделялся выключатель, Дорожкин поднял голову и понял, что лампочка под потолком комнаты была включена, она горела, но вместо света излучала точно такие же серые лучи. Серым было все: и кушетка вдоль стены, и письменный стол, и трехстворчатый гардероб с покосившимися дверцами, и парочка стульев, и картинка на стене, и половики на сером полу, и сам Дорожкин, который стоял, утонув в половицах по колени.
Он оказался на ступенях собственного двора в тот самый миг, когда понял, что стоит, углубившись в пол. Вся серость комнаты обратилась абсолютным мраком. Сквозь гниль и чад донесся запах отхожего места, и землистый дух курятника, и запах капусты из стоявшей за спиной кадушки. Дорожкин задрожал, сделал один шаг, другой, встал ступенькой ниже, протянул руку, нащупал сквозь паутину старый знакомый выключатель и щелкнул им.
Он стоял на склоне, который появлялся из мглы и во мглу же уходил. Мгла повисла и над головой и лежала под ногами. Над головой она сияла серым, словно Дорожкин двигался по дну какого-то водоема, наполненного грязной водой, и солнце, проникая сквозь ее толщу, тоже светило грязным светом. Под ногами мгла обращалась твердью. Это была плоская, как стол, равнина, наклоненная в одну сторону, усыпанная чем-то вроде угольной пыли. Точно такой пыли, какой Дорожкину приходилось топить печь-колонку во время армейской службы. Угля хорошего в части не было, и солдаты растапливали печь каким-то мусором, а потом мешали угольную пыль с водой и комками бросали ее в топку. Сейчас эта угольная пыль скользила куда-то по склону, убегая из-под ног Дорожкина.
Он качнулся, посмотрел вперед, туда, куда катились угольные крупинки, и вдруг понял, что и сам стоит, наклонившись туда же. То есть угольки не сваливались вниз по склону, а катились вверх по нему. Дорожкин расширил глаза, затряс головой и почувствовал, как паутина, которую он отчего-то перестал видеть, липнет к его лицу. Он замер, поднял ладонь и смахнул все, что налипло на скулы, на лоб, на щеки. Потом медленно выпрямился. Угольные крупинки замерли. Дорожкин наклонился вправо, и плоскость, на которой он стоял, снова предстала склоном, вверх по которому вправо побежали черные крупинки. Он выпрямился, и они снова остановились. Наклонился назад, крупинки покатились ему под ноги. Его накрыло удушье.