LVIII Тебе остался верен я с тех пор И, соблазненный ангелом суровым, Не покорясь, всю жизнь веду я спор Из-за несчастных пуговиц с Поповым: Душа безумно рвется на простор. За то, что я к мирам стремился новым, За то, что рабства я терпеть не мог, — Меня казнил Лимониус и Бог. LIX В те дни уж я томился у преддверья Сомнений горьких, и когда наш поп, Находчивый и полный лицемерья, Доказывал, наморщив умный лоб, Чтоб истребить в нас плевелы неверья, Научною теорией потоп Иль логикой – существованье Бога, — Рождалась в сердце вещая тревога. LX И бес меня смущал: нас каждый день Водили в церковь на Страстной неделе; Напев дьячка внушал мне сон и лень: Мы по казенным правилам говели; И неуютною казалась тень, Не дружески огни лампад блестели; Рука творила знаменье креста, Но мертвая душа была пуста. LXI Кощунственная мысль была упряма; И чистая святая белизна Просвирки нежной, запах фимиама, Вкус теплого церковного вина, И голубь, Дух Святой, на своде храма, За царскими вратами глубина Не веют в душу прежней сладкой тайной: Рождает все лишь страх необычайный. LXII Но по привычке давней перед сном Я начинал молитву, умиленный: С подарком няни – сахарным яйцом На алой ленте, с вербой запыленной, Был образок так родствен и знаком... Когда же вновь опомнюсь, пробужденный, — Как будто вдруг в душе потухнет свет, И ужасает мысль, что Бога нет. LXIII Скребется мышь, страшат ночные звуки, На улице умолк последний шум. А я сижу во тьме, ломая руки, И отогнать не в силах грешных дум: С мятежным духом, дьяволом науки, Изнемогая борется мой ум, И ангела-хранителя напрасно На помощь я зову с надеждой страстной. LXIV Что избавление должно прийти, Я чувствую, не ведая, откуда. Целуя образ, я молил: «Прости! Не верю я и знаю – это худо, Но ведь Тебе легко меня спасти: О, дай мне знак, о, только сделай чудо, Теперь, сейчас, до наступленья дня, — Хоть маленькое чудо для меня!» LXV Миссионер для обращенья Кости, Ученый поп, был приглашен отцом: Он приходил к нам по субботам в гости; В лиловой рясе с золотым крестом. Пить чай умел, в беседах, чуждых злости, Лоб вытирая шелковым платком, С баранками и сливками так вкусно И Дарвина опровергал искусно. LXVI И спорам их о Боге без конца Я с жадностью внимал, дохнуть не смея: Доказывал он Промысел Творца, И, объясняя книги Моисея, С приятной тихой важностью лица Цитатами из книг ученых сея, По поводу Адама говорил Он о строеньи черепа горилл. LXVII Но дерзкого неверья злое семя В душе моей росло: я помню, раз Наш батюшка в гимназии, в то время К принятью Тайн Святых готовя класс, Моих сомнений увеличил бремя: Смутил меня о грешнике рассказ, Вкусившем недостойно от Причастья: Я слушал, полон жадного участья. LXVIII Как Тайнами Христовыми сожжен, Язык его лукавый был раздвоен И в трепетное жало превращен... Я был, как этот грешник, недостоин; В кощунственные мысли погружен, Я ждал беды, угрюм и беспокоен, И, веря, что меня накажет Бoг, Раскаяться хотел я и не мог. LXIX С непобедимым трепетом боязни Об исповеди думал, и тоска Мне грызла сердце, холод неприязни Внушал один лишь вид духовника: Я представлял весь ужас этой казни И чувствовал, как вместо языка Во рту моем шипело и дрожало Змеиное раздвоенное жало. LXX Но вышло все так просто, без чудес, Что я почти жалел о том, и с шумом Весенних вод напев «Христос воскрес» Теперь в молчанье слушал я угрюмом: Веселый праздник для меня исчез, — Уже ни Пасха белая с изюмом, Ни с розаном, нежны и горячи, Не радовали сердце куличи. LXXI Я с нянею пошел на балаганы: Здесь ныла флейта, и пищал фагот, И с бубнами гудели барабаны. До тошноты мне гадок был народ: Фабричные с гармониками, пьяный Их смех, яйцом пасхальным полный рот, Самодовольство праздничного вида, — Все для меня – уродство и обида. LXXII А в тучках – нежен золотой апрель. Царицын Луг уж пылен был и жарок; Скрипя колеса вертят карусель, И к облакам ликующих кухарок Возносит в небо пестрая качель: В лазури цвет платков их желтых ярок... И безобразье вечное людей Рождает скорбь и злость в душе моей. |