ХХХ Из всех углов ползет ночная тень, Цедится струйка жиденького чая Сквозь ситечко; смотреть и думать – лень, Царит безмолвье, мысли удручая… У матери – всегдашняя мигрень. И лампа бледная горит, скучая, И силы нет дремоты превозмочь, — Скорей бы сон бесчувственный и ночь. XXXI
Вдруг настежь дверь, – и дрогнул воздух сонный, И старший брат с улыбкой на устах Вошел и, нашей скукой изумленный, Тотчас притих; румянец на щеках Еще горит, морозом оживленный, Пылинки снега тают в волосах: Он с улицы принес душистый холод, Глаза блестят, – он радостен и молод. XXXII Отец спросил: «Откуда?» – «Из суда, — Присяжные Засулич оправдали!» «Как? ту, что в Трепова стреляла?» – «Да». — «Не может быть!..» – «Такой восторг был в зале, Какого не бывало никогда: Мы полную победу одержали!» Отец сердито молвил: «Что за вздор!» И вспыхнул вдруг ожесточенный спор. XXXIII И шепотом беспомощных молений Напрасно мама хочет их унять: То спор был вечный, распря поколений, — Не уступают оба ни на пядь, Не слушают друг друга: «Убеждений Вы права не имеете стеснять!» — Кричит студент; они вскочили оба, — В очах старинная слепая злоба. XXXIV «Наука доказала...» – «Чушь и гниль — Твоя наука... Вечные основы Религии...» – «Основы ваши – гниль! Пред истиною все они готовы Рассыпаться, как мертвый прах и пыль... Нам Спенсер дал для жизни принцип новый!» — «А Бог?..» – «Нет Бога!» – «Спенсер твой — дурак!» Дошли до Бога, – это скверный знак. ХХХV Теперь конец уж ясен бедной маме, — Ей скажет муж: «Во всем – твоя вина. Детей избаловала!» В этой драме Немою жертвой быть обречена, Печальными и кроткими глазами, Беспомощного ужаса полна, Глядит на них и вся мольбою дышит: Никто ее не видит и не слышит. XXXVI «Прочь, негодяй, из дома моего!..» — Кричит отец, бледнея. «Ради Бога, Не будь к нему жесток, прости его, Ну, хоть меня ты пожалей немного!» — «Нет, не просите, мама, – ничего — Не надо! – Костя ей кричит с порога, — Я рад уйти: мне воля дорога, Не будет больше здесь моя нога! XXXVII Вам оскорблять себя я не позволю...» И он дверями хлопнул. Мать жалел, Но думал я, что Костя выбрал долю Завидную: как был он горд и смел! И за героем я рвался на волю, Я сам дрожал от злобы и горел: Душа была смятением объята; Я разделить хотел бы участь брата. ХХХVIII И долго я в ту ночь не мог уснуть: Все чудились мне тихие рыданья; Предчувствием беды сжималась грудь. Я встал; лишь уличных огней мерцанье По комнате мне озаряло путь, Когда среди глубокого молчанья, Как вор, прокравшись в темный длинный зал, Я разговор из спальни услыхал: XXXIX «Он может повредить моей карьере... Каков щенок, мальчишка, нигилист!» — «Ну, денег дай ему по крайней мере: Он вспыльчив, сердцем же он добр и чист...» Я ухо приложил к закрытой двери И в темноте внимал, дрожа, как лист, И страшно было мне, стучали зубы: Слова отца безжалостны и грубы. XL С тех пор прошли года, но помню то, Что слышал там: осталось в сердце жало. «Он – сын твой, не губи его, – за что?..» — «Ведь я сказал: дам сорок в месяц». – «Мало». — «А сколько ж?» – «Сто». – «Ну, пятьдесят...» — «Нет, сто...» Мольбою долгой, долгой и усталой, Упрямой силою любви своей Она боролась с ним из-за грошей. XLI Я слов уже не слышал – только звуки Все тех же просьб: так падает вода И точит твердый камень; лишь от скуки Он делал ей уступку иногда. Она ему в слезах целует руки, Терпеньем побеждает, как всегда, Смирением глубоким и притворством, И жертв незримых медленным упорством. XLII Мы грешны все: я не сужу отца. Но ужаса я полн и отвращенья К семейной пытке, к битве без конца, Без отдыха, где нет врагу прощенья, Где только бледность кроткого лица Иль вздох невольный выдает мученья: Внутри – убийство, а извне хранит Законный брак благопристойный вид. XLIII Когда же утром мы при лампе встали И за окном, сквозь мокрый снег и тень, С предчувствием заботы и печали Рождался вновь ненужный серый день, За кофием от няни мы узнали, Что мать больна, что у нее мигрень: И вещая тоска мне сердце сжала. Три дня она в постели пролежала. |