Ноги обрели чувствительность и даже почти полностью вернулась подвижность. Бегать и танцевать, конечно, пока вряд ли стоило, да и ситуация как-то не располагала к танцам, зато ходить я начал, чему обрадовался непередаваемо. Всё-таки, мало нужно человеку для счастья. И очень жаль, что понимание этого приходит слишком поздно и не ко всем. Медленный, отвратительно медленный поход в морозные сени показался мне чудесным путешествием, я смотрел под ноги и по сторонам, как турист в чужой стране, замечая детали, каких не помнил ни в детстве, ни с того прошлого посещения тогда ещё мёртвого дома. Обрывки каких-то жёлтых бумажек на вениках сухих трав, что свисали из-под потолка. Подковки, прибитые над каждой притолокой. Сколотый уголок оконного стекла в деревенском туалете, откуда нещадно дуло в спину. Фамильная дотошность будто бы наращивала обороты, выходя на какой-то новый, не доступный ранее уровень. Наверное, это было кстати.
Вчерашние гостинцы от Лены из «СпиЦЦы» тоже оказались очень кстати. Ведьмин сон после зелья, кажется, вытянул из меня все силы и всю энергию, и домашняя сытная еда была к месту, как никогда. Таня смотрела на меня, как мама, когда я прибегал с улицы маленьким, и набрасывался на всё, что было на столе. Какая-то тихая радость, умиротворение были в её глазах. И это, наверное, тоже было кстати. А потом мы полезли на чердак.
В старых деревенских домах Временем пропитано всё: каждое бревно сруба, каждый уголок наличника, каждый гвоздик. Но в подвалах и на чердаках это ощущалось почему-то сильнее, особенно остро. То ли от запаха пыли и запустения, то ли от темноты, что прятала в себе тайны. В детстве мне всегда казалось, что в погребе и над потолком кто-то жил. Не мыши, что забавно топали за обоями, и не птицы, жившие под стрехой летом. Голоса птенцов, начинавших кричать с первыми лучами солнца, я помнил прекрасно. Гнездо было со стороны кухни, за завтраком их было слышно через приоткрытую форточку. Я подходил к подоконнику, на котором стоял вечный столетник, сок которого мне закапывала мама от насморка, смешав с морковным. И смотрел за тем, как сновали туда-сюда скворцы-родители, принося еду своим шумным птенцам. Жизнь шла своим чередом, без изгибов, петель и узлов. Теперь на подоконнике не было колючего цветка. На окнах не было ни тюля, ни занавесок. И сами они до недавнего времени стояли забитыми крест-накрест потемневшими от времени досками. И давным-давно никто не пел ни внутри мёртвого дома, ни снаружи. От этой мысли неожиданно стало холодно спине. Я поднял со стола фонарь и направился на чердак. Напевая про то, что от весёлых песен на сердце легко. Или должно было стать легко.
Таня страховала снизу, поднимаясь следом. Не самое приятное чувство, когда тебя придерживает женщина, чтобы ты ненароком не сверзился с лесенки. Тем более, если это невеста твоего мёртвого друга, которого ты никак не можешь спасти. И которая сама не сказать, чтоб достоверно живая. Как и ты сам.
Крышка люка на чердак поддалась с большим трудом. Подламывавшимся ногам веры не было, толкать щит из досок пришлось, усевшись на одну из верхних ступенек-перекладин. Какой-то мусор, высохшие травинки и песок посыпались на голову, норовя запорошить глаза. Танюха звонко чихнула, и от неожиданного звука я едва не выпустил тяжёлый люк. Который, рухнув, наверняка сбросил бы меня на неё.
— Будь здорова, — пожелал я автоматически. Стараясь не думать о том, что дом будто бы пытался отговорить нас от того, что мы задумали.
— И ты не хворай, — отозвалась Таня. О чём думала она, я не знал. Но догадывался, предполагая, что за два десятка лет веры и надежды вряд ли что-то поменялось.
Память, не то одна, не то все три, цеплялась за всё, что выхватывал из мрака луч фонаря. Вот старая пластмассовая зелёная каска с красной звездой. Я в ней в войнушку играл в садике. Как она сюда попала? Вот ремень с облупившейся золотой пряжкой. Я носил его поверх шубы, гордо, потому что дед Стёпа говорил, что такие носят военные лётчики. Вот проржавевший насквозь самосвал ЗиЛ с синей кабиной и зелёным кузовом. Моя любимая игрушка в детстве. Тогда я ещё не умел читать, а с этим самосвалом, кажется, мог играть целыми днями напролёт, сидя на тёплых, нагретых Солнцем, досках старого крыльца. То ли пыль проклятая в глаза попала, то ли ещё по какой-то причине их захотелось сильно зажмурить и потереть руками. И от того, чтобы сесть и взять в руки машинку, удержало только понимание того, что могу и не встать.
Третью лагу нашли, обошли от начала до конца, трижды. Но ни сундучка, ни коробочки, ничего не увидели. И уже было собрались слезать вниз, в тепло, когда я поднял глаза на стропилину, уходившую вверх. И под лучом фонаря что-то блеснуло на ней. Подняв руку, еле дотянувшись, вытянул ящичек с печной кирпич размером, из жёсткой тёмной потрескавшейся кожи, перетянутый двумя ремнями, один из которых от старости и времени лопнул. А второй держала медная, кажется, пряжка. На которой что-то было выгравировано.
За столом в горнице осторожно срезал второй задубевший ремень, открыв крышку. Внутри сундучка лежал мешочек из грубой холстины, похожий на кисет. Верёвочка, которой он был перевязан сверху, под пальцами рассыпалась в пыль. Из осторожно наклонённого над левой ладонью мешочка выполз медленно тусклый серебряный крест. Таня глубоко вздохнула. История продолжала открываться в точности так, как обещала баба Дуня.
В центре креста, в потемневшем кружке скорее угадывалась, чем усматривалась знакомая фигура всадника на коне, поражавшего копьём какого-то крылатого крокодила. С обратной стороны внизу значилось: «4 степ», слева и справа — какие-то цифры. Значок «№» слева намекал на то, что это был порядковый номер награды. В кружке напротив Георгия свивались два вензеля, две буквы. Откуда-то из закромов памяти выплыло, что витые символы означали «Святой Георгий». А ещё то, что кресты такие выдавались за беспримерную храбрость и героизм на поле боя. И стало совестно, что я так плохо думал про прадеда.
— Что там, Миш? — спросила Таня, проследив за моим взглядом, который будто приклеился к одному из уголков крышки. Тому, где еле заметно отходила ткань. И, скорее всего, произошло это от того, что нитки давно спрели.
— Пока не знаю, — проговорил я и поддел ткань остриём ножа. Поднимая её выше, следя за тем, как одна за другой осыпаются оставшиеся петли нитей.
Под тканью оказался угол конверта из плотной бумаги, будто бы промасленной, потянув за который я и вытащил на стол весь пакет. Судя по шнурку, опоясывавшему его, и по настоящей сургучной печати, каких я, кажется, со времён почтовых посылок в ранних девяностых не видел, никто не открывал этого послания. Последние сто с лишним лет. И даже баба Дуня, знавшая всё на несколько жизней вперёд и назад, об этом вряд ли догадывалась. Слишком уж крепко спрятал письмецо прадедушка. Интересно, зачем? Но что-то подсказывало мне, что содержимое пакета имело примерно равные шансы на то, чтоб помочь мне лучше отыграть второй дубль, попасть-таки туда, куда так старательно рассчитывал дед Володя. И на то, чтоб весь наш план покатился к чёртовой матери.
— Тань, что бы там ни было, мы не станем сейчас звонить бабуле, хорошо? — покосился я на сидевшую неподвижно бывшую невесту.
И вдруг понял, что называть её так больше не стану даже в мыслях. И вообще не буду связывать её, живую, вот тут, рядом, с ним. Который тоже был бы очень кстати рядом. Но думать об этом было нельзя. Кто знает, сколько ещё ведьминого варева у неё в запасе? И что будет, если в следующий раз с пулей в позвоночнике я не успею вовремя принять что-то из ассортимента бабы Фроси? Проверять не хотелось совершенно.
Глава 20
В ту же воду
— Не будем, Миш, — шепотом, еле слышно, отозвалась она, глядя на старый, музейного вида, пакет широко раскрытыми глазами.