Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Я прослушал примерно ту же самую историю, начавшуюся с любви Гневышева ко Львовой, отличавшуюся от слышанной в детстве только тем, что осуждение линии партии и правительства, революционных достижений трудового народа, были менее скрытыми. Но и не особенно яркими. То ли в силу возраста, то ли по старой памяти. Люди того времени слишком хорошо помнили собственное детство и рассказы своих родителей. Революция — не тот период эпохи, в какой захочешь жить сам и тем более пожелаешь собственным детям. Если ты, конечно, не партийный, чекист и, к примеру, гипнотизёр-эзотерик.

— А я помню, мы когда приехали, бабушки-соседки про неё жуть всякую рассказывали, — закинул удочку я.

— Ой, да слушай ты их больше! — отмахнулась мама привычно. Но притихла. Видимо, вспомнив, что из тех старух слушать уже никого давно не было никакой возможности. Они давно, как говорится, освободили жилплощадь, заняв квартирки маленькие, одинаковые. Под землёй.

— Я, Миш, послушал было, вначале, — вступил неожиданно папа. — Ну, надо же было понимать, с чего вдруг такой подарок? Квартира, завидная по любым временам.

— Понял? — спросил я, когда он замолчал надолго.

— Немногое. Мало даже, я бы сказал, — вздохнул он. — Но то, что соседки наговаривали на Авдотью Романовну, это совершенно точно.

— Им-то зачем? — да, умением задавать наводящие, пусть и идиотские временами, вопросы я овладел в совершенстве, ещё в универе, кажется. Когда на мой вопрос отвечал задавший его преподаватель, увлечённый беседой и пойманный мной на том самом интересе к предмету. Выдавая знания, которых у меня не было. Помогало и после, не единожды.

— Так из зависти, сын. Она жила одна, в трёхкомнатной, без мужа и детей. В своё удовольствие, почитай. С ними ни сплетен, ни слухов не обсуждала, а под настроение и обложить могла по матушке. Пенсию получала «с набережной» прямо на сберкнижку, к ней даже почтальоны не ходили. Бабки те языки постирали себе под корни, споря, чужие деньги считая. Одна, вроде как, однажды в очереди специально за бабой Дуней пристроилась, чтоб в квитанцию хоть одним глазком глянуть. Так, говорила, даже нулей сосчитать не успела. Сумасшедшие, говорит, деньжищи там были. Видал я её, бабку ту. Один глаз косой, второй вставной…

Отец явно переживал те впечатления заново, вон, нахмурился даже. Тут главное — не отвлекать человека, не мешать ему говорить. В такие минуты он может вспомнить то, о чём, по его же собственному уверению, давно и напрочь забыл.

— Вот до чего народ бывает до чужого добра жадный, — почти искренне вклеил я фразу из мультика, которую детский писатель с добрым лицом спёр беззастенчиво у Гоголя.

— И не говори, сынок, — вздохнула мама.

— И прям совсем одна жила баба Дуня? Ни подруг, ни собаки какой? — какой чёрт дёрнул Петьку, внезапно увлёкшегося старинными рассказами, задать этот вопрос, я не знал. Но самый младший Петля попал «в десятку».

— Нет, собак не держала. Работала ж до последнего, куда там собаку-то. Кот, говорили, был, — вспомнила она. А я оледенел. — Имя ещё какое-то было у него странное, не Пушок, не Барсик. Не то Котя, не то…

— Коша, — выпало из меня котовье имя, как наковальня.

— Точно! Ты тоже помнишь? Анна Ивановна, покойница, всё ругалась, помню. Он, говорила, не кот был, а бес натуральный. Его все коты в окру́ге боялись, а один раз боксёру глаз вырвал!

— Боксёру? — ахнул сын.

— Ну собака такая, сама коричневая в рыжину, как лошадь гнедая. И морда, как у шимпанзе, будто сковородкой поднесли, — пояснил папа. — Тот, говорили, на мальчонку какого-то бросаться начал, пока хозяин зазевался. Повалил уже, почти рвать начал. И тут этот Коша с дерева коршуном. Ревел, старухи божились, чисто рысью. Где только рысь видали, дуры старые, прости Господи. Так вот он глаз псу выцарапал и ушёл, хвост задрав. Хозяин его потом пробовал к бабе Дуне за деньгами на лечение собаки сунуться. А она, шептали, отлаяла его хуже тракториста. Голос, говорили, у неё низкий был, грудной, на мужской похожий. И пообещала, что если ещё раз сунется — опять кота на него спустит. И будет у них на двоих, у кобелей, ровно два глаза.

— С юмором старушка была, — хмыкнул Петя.

— С её-то историей только юмором и спасаться. Она, говорили, в тридцатых годах из Петрограда в Москву перебралась, чуть ли не в Кремле служила, — привычно понизив голос, поведал папа. А я прикрыл глаза и потёр лоб. А потом затылок. И виски тоже. Так и не поняв, что же болело сильнее.

— А не осталось от неё, помимо завещания, какой памятки? Открытки там, письмеца? — очень хотелось получить на этот вопрос твёрдый отрицательный ответ, извиниться и пойти в душ и спать. Невероятно хотелось. Но, как бывает…

— Ой, Петь! А помнишь, мы в хлебнице листок нашли? Ты ещё его выбрасывать не велел, в сейф прибрал. Не пропал он, интересно? Тридцать пять лет минуло, как-никак, — вдруг воскликнула мама. Душ, говоря образно, накрылся медным тазом.

— А и верно! С тех пор и не вспоминали, Лен, как тебе он на ум-то пришёл? Пойду, гляну, — папа поднялся и ушёл в кладовку, где стоял древний несгораемый шкаф, списанный с фабрики чёрт знает когда, и он же, наверное, знает, зачем принесённый папой домой.

— Вот, ты смотри, точно, он! Ну смотри, Миш, вот тебе памятка от прабабушки.

В старой ученической папке, красной, из вздувшегося картона, с бязевыми тесёмками, нашёлся обычный листок в клетку, вырванный из школьной тетрадки. Явно наспех. Хотя антураж квартиры и репутация бабки намекали на то, что внимательность и дотошность у неё были как бы не лучше наших, Петелинских.

На листке были выведены строки. Я глянул мельком и вздрогнул, остановившись на самой последней, как на кирпичную стену налетев. Потому что там внизу стоял автограф. Виденный мной сегодня. Тот самый, который я рассматривал трижды. Запомненный в деталях. Написанный совершенно точно той же самой рукой, и вернее всего той же самой перьевой ручкой с чёрными чернилами или тушью.

А рядом — дата. День смерти загадочной прабабки. Выведенный той же рукой и тем же цветом.

Глава 23

Ребус Мебиуса

'Здравствуй, дитятко!

Пишу тебе, Леночка, как Василиса Премудрая писала бы своей кровинушке — не словами прямыми, а узорами потаёнными. Чует моё сердце: грядут времена лихие, когда брат на брата пойдёт, а золотой телец станет идолом для многих. Налетит вот-вот на Русь-матушку вихрь чёрный, многие в нём сгинут, погнавшись за златом заморским. Помни, внученька: не всё то золото, что блестит, но и не всякий холод — пустой.

Будут закрывать и продавать заводы и фабрики, даже самые крепкие и ладные, вроде столичных, какие делают машины важные и нужные для каждого дома. Ты, внучка, нос-то по ветру держи, а старое не бросай, столичных гостей не гони со двора, не меняй на чужеземцев. Бывает, что у гостя, который давно родным стал, дно двойное, как душа человечья. А в ней, в душе-то, может быть худое спрятано, а может и добро таиться.

А пуще всего береги избу нашу деревенскую: печь-матушку не рушь, чайничек медный худой не выбрасывай — он слёзы льёт не от старости, а от тайны своей. В сенях травы висят — то не просто зелье, то память рода нашего, береги их как зеницу ока. Когда совсем туго станет — а станет, уж поверь бабке своей — вспоминай сказки про Емелю да былины про Муромца Илью. Живи, родная, с Богом, и детям своим передай: корни наши глубже, чем кажется, и сила в них несметная.

Твоя баба Дуня.'

Я перечитал ровные строчки трижды. Потом вздохнул — и перечитал в четвёртый раз. И отложил листочек в сторону. А руки положил на стол, потому что они ходили ходуном.

Вот тебе и письмецо из хлебницы. И тебе про кошмар девяностых, и про чужеземное золото. И про печь, чайник и тра́вы. И совет, как станет совсем туго — лечь на печку. Вот это бабушка написала внученьке эсэмэсочку. Неровный край листа говорил о том, что времени лишнего у Авдотьи Романовны не было. В те годы народ к письмам подходил основательно: подготовиться, продумать содержание, разложить лист под лампой и выводить буквы, одну за другой, ровно и неспешно, улыбаясь, представляя, как будет читать эти строки адресат. Сейчас такого не было почти нигде. Письма, обычные, бумажные, писали, кажется, только в тюрьмы и в армию.

1564
{"b":"965865","o":1}