— Вопрос первый. Почему не раньше? Почему не Отечественная война восемьсот двенадцатого? Не «Золотой век» Екатерины Великой? Не эпоха Петра Алексеевича, тоже Великого?
Владимир Ипатьевич глянул на Авдотью Романовну с мольбой и только что руку не вскинул, как первоклассник на уроке. Та милостиво качнула ресницами, позволяя пояснить.
— Во-первых, потому что из всей плеяды самодержцев Российских, перечисленные тобой, Миша, Александр Павлович, Екатерина Алексеевна и Пётр Алексеевич были одними из тех немногих, кому помогать — только портить, — он умудрялся как-то сочетать академические ноты с заметным желанием упростить то, что говорил. Лысый дед в древнем отцовском склепе, в поношенном камуфляже и битых молью валенках.
— А во-вторых, и в-главных, между тем, чьё сознание переносится по временно́му лучу влево, и реципиентом, если перенос осуществляется не в телесную оболочку непосредственно переносимого, должна быть кровно-родственная связь. А помимо неё — мощный эмоциональный мост.
Я слушал внимательно, даже не задумываясь о том, что выражало в данный момент моё лицо. Хотя, кажется, оно ничего и не выражало.
— Это понятие, когда только изучать начинали, назвали «Айнфюлунг», «вчувствование». Потом уже придумали модное слово «эмпатия». На самом деле, оба подходят лишь отчасти, но Бог с ними, с терминами. Смысл в том, что ты должен сочувствовать и сопереживать тому, в кого будешь перенесён. И не просто сочувствовать, я ярко, эмоционально, будто сам переживаешь его жизнь. В этом случае, исключительно в этом, перенос возможен в принципе.
Звучало ничуть не хуже определения гармонического резонатора, перфорированного по спирали Фибоначчи. Но и не лучше.
— Это по аналогии с самопереносом: там тоже лучше всего выходит, когда вспоминаешь какой-то эпизод, который выступает «временны́м якорем», наводит сознание на нужный узел. И обратный, возвратный переход тоже должен сочетаться с воспоминаниями о том узле, из которого ты перенёсся. И тоже максимально эмоциональными, — продолжал лекцию дед Володя.
— Данные подтверждены лабораторно? — спросил я неожиданно, перебив докладчика, чего почти никогда себе не позволял.
— Касательно самопереноса — да. О переносе сознания в родственников — больше аналитически, для лабораторных мало материала было, — ответил с довольной улыбкой заинтересованного учёного старик. А обе бабушки переглянулись едва ли не с восторгом. Видимо, я спросил вовремя и что-то правильное, нужное.
— В передков переноситься выходило только у нас троих, Миша. Из русских, я имею в виду. Потому Фрося успела убедить прапрабабку книжки её перепрятать и с хутора уехать ночью, чтоб добрые селяне спалить их не успели, ни её саму, ни хутор с роднёй и работниками. Тёмный народец-то был в те годы, от столиц вдалеке, — грустно вздохнул он. И Евфросиния Павловна вздохнула в унисон. Я подавил в себе желание начать высчитывать, о каких годах могла идти речь, и тем более уточнять, о каком удалении от столицы. И какой из них.
— Дуня сладила свадьбу родителей раньше на несколько лет. И это… как его, беса? — нахмурился он.
— Слияние капиталов, Володь. И активов. Земли и репутация Львовых с деньгами и амбициями Гневышевых нашли друг друга раньше, как и мама с папой, — кивнула Авдотья Романовна. Тоже со вздохом.
— Вот-вот. Изначальный план был в том, чтоб побольше богатств в тайники те на болоте легло, с каких она потом собиралась золотишко на дело партии передать. А потом вон оно как вышло-то… Моя вина, ошибся в расчётах я. Чудом тогда спаслась Дуняша, уберёг Господь.
И они втроём перекрестились и склонили головы перед распятием на дальней стене склепа, которое я только теперь различил в полумраке. Как и неожиданную дверцу под ним. Всё-таки алтарь?
— А я вот наладил папеньку по старой традиции склеп заложить, а не обычную могилку, как он хотел. Ну и подкопить тоже кой-чего удалось. Тут, Миша, на двадцать пять аршин вниз из лиственницы сруб под нами. Нынешними-то бонбами, может, и подорвут, а до Второй Мировой ничем взять нельзя было. Да и поди знай ещё, куда кидать-то их, бонбы те?
Я вежливо кивнул, признавая дальновидность поступка. Отмечая, что так популярные нынче увлечения бункерами и прочие приготовления к БП, как называли грядущий неминуемый апокалипсис на форумах выживальщиков, имели глубокие корни. На три этажа почти что глубиной, если я не путал соотношения метров с аршинами.
— Мы находили в памяти истории, рассказы стариков и соседей, всё, что могло послужить «якорем». Архивы вывозили, изучая генеалогию. Жгли, правда, потом, — смутился он. — Опасно было, могли лишние люди узнать, что троица из спецотдела, надежда и опора Феликса Эдмундовича и Вячеслава Рудольфовича выходила сплошь из «контриков». Объясняй потом, что ты искренне предан…
Одинаковые тени легли на морщинистые лица, сделав их похожими на тёмный мрамор стен.
— Но, как ни парадоксально, мы всем сердцем верили, что спасти Родину можно только так! Революция была неминуема, неизбежна. И сохранить страну можно было только террором, — горячо воскликнул старик. Хоть и горько.
— Ага. Потом только поняли, что порушили мир одного насилья, чтоб создать на обломках самовластья другой, хуже прежнего, — сокрушённо вздохнула баба Дуня. А баба Фрося кивнула. И тоже с горечью.
— И про то, откуда ноги росли у борцов за идею, тоже поздно прознали, Миша. А как поняли, куда могла привести любая ошибка, любой промах в узловых моментах, было поздно уже. Володька трое суток высчитывал и перепроверял. И вышло, что лучше, чем большевики, ничего тогда у страны не было. Там такие простыни у него были — устали читать. И волосы приглаживать, что дыбом стояли. Эсеры, кадеты, монархисты… Ведь, вроде бы, и программы были хорошие, и тезисы. И даже персоны, что в первых рядах стояли, у многих были не самыми последними людьми… — прабабка только рукой обессиленно махнула.
— Последние стояли во вторых рядах. Сидели на мешках с деньгами заграничными. Стравливали первых с первыми, выводили новых, как коней на скачках. Ставили на них. Только целью была не честная победа скакуна. А сорванный банк на ставках, — поддержала баба Фрося.
— А когда пан Вацлав дал команду затаиться и уничтожить все данные, всю базу, поняли мы, что не одни были такие умные. И даже радовались одно время. Пока помирать не устали, — вздохнула товарищ патологоанатом.
— Да уж. Нам-то проще малость было: я бобылём жил, Фроська тоже семьи-деток не нажила, — подхватил старик. — Дуне труднее всего было. И вон только когда аукнулось прошлое-то. Всегда аукается оно…
Я слушал, как изливали души новому человеку старые люди. Как вспоминали общих знакомых, от которых не осталось ни следов, ни могил, даже братских. Как говорили о войне. Как рассказывали свои бесконечно долгие по привычным меркам жизни. В которых счастливые дни можно было пересчитать по пальцам. Ещё утром мне казалось, что крепче увериться в правоте своего выбора возможности уже не будет. Но снова оказалось, что зря казалось.
Каждый из этих троих вынес и пережил столько, сколько не вынести ни троим, ни пятерым. И последние три с лишним десятка лет их удерживало по эту сторону земли только упрямство. Злое или горькое, как слёзы на похоронах друга или родителей. Бессильное. И вера. И удержала, пожалуй, именно она. Они верили в то, что когда-нибудь смогут передать знания тому, кому по силам будет исправить ошибки. Чужие ошибки. Распутать петлю. Или связать новый узел.
— Расскажи про Фаддея, бабушка, — хрипловато попросил я, когда в склепе повисла очень уж по-кладбищенски затянувшаяся пауза.
Фаддей, ефрейтор лейб-гвардии Семёновского полку Первой Гвардейской пехотной дивизии, проходил излечение после ранения, полученного под Ковелем, в Петрограде. В зимнем Петрограде 1916 года. Пережив ужасы передовой, бред и жар санитарного поезда, тиф и ад госпиталей, он выжил. Во многом, если не во всём, благодаря милосердной сестричке, что подолгу сидела подле героя войны, говорила с ним, писала с его слов письма матушке под Смоленск. Которая, знать бы ещё, жива ли была в ту пору. Фаддей, награждённый «Георгием» и серебряной медалью «За усердие», изнурённый ранениями, тифом и голодом, выжил только благодаря ей. Ему, почти тридцатилетнему мужику, до слёз было совестно, что за ним ходит стройная, как тростиночка, девчушка семнадцати лет. Что нянчится с ним, как с мальцом голопузым. Что, кажется, своё довольствие отдаёт ему, солдату, защитнику. Но она как-то так по-доброму это делала, что он сдался. Георгиевский кавалер сдался на милость этих глубоких серых глаз. И носика «уточкой».