Вторая машрутка, в Кашине, была точной копией первой. Кроме, пожалуй, того, что под свитером у водилы красовался застиранный тельник, а сам он был лысым, как колено. И играло на весь салон не радио «Шансон», а «Маяк», как ни странно. Наверное, на флоте служил шофёр.
Меня окружающая действительность трогала мало, как и я её. Сел точно так же к окошку с левой стороны, скроил задумчивое лицо, особо даже не напрягаясь, потому что оно и так было не сильно лёгким, и занялся тем, что умел. Начал думать.
Всё, что мне было известно по книгам и фильмам, источникам сомнительным, конечно, но, увы, единственным доступным, говорило о том, что давить бабочек в прошлом — дело исключительно неблагодарное. Глазом моргнуть не успеешь, а вся жизнь наизнанку вывернется. Как в той книжке. Мне, кажется, за победу в городском конкурсе чтецов подарили, вместе с дипломом ГорОНО. Первой степени, между прочим, красненьким таким. Там был сборник рассказов Брэдбери, но запомнилась в первую очередь обложка. На ней был жуткий цирк-шапито, что приехал в какой-то провинциальный городок и поселил в нём дичь, мрак, хтонь и жесть, термины, в моём детстве неизвестные, но потом ворвавшиеся в историю страны. Там было что-то про татуированного дядьку, которому партаки набивали шершнем. И ещё много жути, которая маленького Мишу пугала и нервировала. Он уже тогда не любил, когда чего-то не понимал, и любые вещи и события вне плана тревожили его. С годами я стал к ним значительно терпимее, и только поэтому не спятил и не погиб в юности. Научившись меньше переживать о том, на что не мог повлиять, и прикладывать максимум усилий к тому, на что воздействовать всё-таки получалось. Этот подход, эта стратегия себя оправдывали. У меня были источники доходов, больше чем у многих земляков-тверичан. Был дом и семья. Были…
Но игры с прошлым везде приводили или в дурдом, или в тюрьму, или в могилу. В общем, в задницу вели, без вариантов. И это тревожило посильнее полузабытых страшных картинок со старой синей глянцевой обложки книги, которую какой-то сумрачный педагогический гений избрал в качестве подарка для школьников начальных классов. Никакого желания проследовать данными маршрутами не возникало. Значит, шалости с прошлым следовало прекращать. Родители живы, это ли не чудо? Вспомнилась аватарка одного известного, хоть и противоречивого историка, писателя и апологета язычества из Ижевска, ныне, к сожалению, покойного. Там, на аватарке, был значок опасности поражения электрическим током: красный треугольник, в нём — падающий человечек. И здоровенная молния, бьющая в него. И подпись для грамотных: «Не зли Богов!». У меня такая несколько лет на заставке стояла, из телефона в телефон переезжая, вместе с мелодиями привычных звонков. Так вот как-то необыкновенно остро ощутилось на мосту через реку Медведицу, по пути к Верхней Троице, что злить Богов не нужно совершенно. Прямо вот не надо, совсем. Ни к чему привлекать внимание тех сил, с какими нет возможности совладать. Тем, кто вырос в Твери и не только в ней, в те годы, в какие рос я, это было понятно и привычно. Потому что слишком многие из тех, кто по молодости или самонадеянности затевали игры с людьми и явлениями, несопоставимыми по масштабу, быстро и как-то безнадежно заканчивались. В дурдомах, тюрьмах или могилах.
И то, к чему привели два этих моих сна в заброшенном доме на краю вымершей деревни, было ещё не известно. Пять живых людей. Сорок с лишним лет с момента первого воздействия и почти сорок со второго. И каждый из тех, кто остался в живых, в каждый из дней своих жизней наверняка что-то да совершал. Это тебе не бабочек давить.
Вспомнилось ещё одно высказывание, к ситуации тоже подходившее вполне. О том, что когда бросаешь в озеро камень, по водной глади расходятся круги. Они раскачивают тростник на берегах, разгоняют ряску и водоросли со всякими там водомерками. Волны могут смыть какого-нибудь муравья или другую букашку. Со временем круги становятся всё менее и менее заметными. И вот недвижная озёрная гладь снова отражает синее небо и белые облака на нём.
Но камень всё равно уже лежит на дне.
Мимо скользила за грязным окном дорога, грязная гораздо сильнее. Чистый белый снег в лесах и на полях становился грязно-бурым вдоль ней, а на ней самой таял, превращаясь в слякоть и грязную воду. Солёную грязную воду. Которая тоже текла куда-то, замерзая, оттаивая и снова продолжая движение. Чтобы потом, проделав долгий и трудный путь тоже попасть в какое-нибудь море. И принести ему свои грязь и соль. Оставив за собой дорожку, на которой не станет расти живая зелёная трава.
Деревни сменяли одна другую. Они за последние несколько сотен лет поменялись, наверное, не так сильно. Точно такие же дома, как век назад. Ну, лампочки вместо керосиновых ламп и лучин. Ну, тарелки спутниковых антенн. Вместо аистиных гнёзд на тележных колёсах. Вместо табличек с красными звёздами на домах фронтовиков — таблички с надписями «Яйца», «Молоко» или «Продаётся». Нет, пожалуй, сильно поменялись. И даже не за сотни, а уже за десятки лет. Теми же самыми остались только яблони, щедрые, пусть и не каждый год, угощавшие взрослых и детей, своих и зашедших в гости. И ёлки-сосны, отдававшие свои тела на гробы, и ветки-лапы на то, чтобы замести последнюю дорогу за покойником, не дать тому вернуться в оставленный дом, не пустить прошлое. Потому что так было не по правилам, не по законам природы и не по покону людей и нелюдей, как писали в книгах. Но так было. И я, Миха Петля, тоже был. Пока. Пока ехал в Тверь, где ждали дома отец и мать, невероятным образом оставшиеся в живых. Те, кого я сам хоронил, вернулись. Так же, как возвращался к ним и я.
Прижав лоб к стеклу, хотел чтобы стало чуть холоднее, пусть хотя бы снаружи головы, которая отчаялась и перестала строить планы. И, как бывало, вытянула из памяти первое попавшееся, запустив на повтор, раз за разом, раз за разом. На этот раз первым попавшимся оказалось стихотворение известного земляка с трудной, как и у многих менее известных, судьбой. В честь него назвали тот самый ресторан в Бежецке, откуда мёртвый Жентос Спица переманил шеф-повара. Его расстреляли в 1921 году. Я знал много его стихов, но сейчас памяти было угодно почему-то выдернуть из пучины умного дьявола*. И это было к месту, конечно. Хоть и страшновато. Не знаю, исповедовал ли он уже тогда искусство точно вымеренных и взвешенных слов. Но стихотворение это мне очень нравилось. Только концовка всегда настораживала: «Но помни, — молвил умный Дьявол, — / Он на заре пошел ко дну.»
* Николай Гумилёв — Умный Дьявол: https://gumilev.ru/verses/221
Кроме стихов «Серебряного века» мне нравилось многое: книги, фильмы, сериалы даже некоторые. Музыку тоже уважал, хоть и довольно необычно. Кирюха, царствие небесное ему, всегда издевался над моими плей-листами, которые тогда ещё были не подборками во всяких музыкальных сервисах, как теперь, а записями на кассетах разной степени затёртости и заезженности. Где тоже вполне могли соседствовать вещицы совершенно непохожие и неподходящие. Никому, кроме Петли, не приходило в голову записывать на одну кассету, например, No Doubt, Чёрный Кофе, Пикник, Темнозорь и Nightwish. Но даже несмотря на резкий контраст жанров, стилей, голосов и инструментов, на выходе получался лютый депрессняк. Который даже вечно бодрого и невозмутимого Кирюху, как он говорил, «пригружал». "«С тобой как послушаешь музычку, так или в кабак тянет срочно, или удавиться сразу! Душишь, Петля!» — выговаривал мне он. Добрая ему память…
Так вот, наверное, именно это умение сочетать несочетаемое, казалось бы, и вывело наше агентство в лидеры. Никто и представить не мог себе, чтоб организовать на очередном бандитском «междусобойчике» вечер народной песни. А я делал. И на берегу Тверцы или Крапивни сидели на закате люди, для которых «сидеть» было, наверное, делом всей жизни. И пели песни — хором, сольно или на несколько голосов. Глядя на садившееся за деревьями Солнце, окрашивавшее мир вокруг в багряные тона. Особенно красиво выходило осенью, когда листья на деревьях были будто созданы для закатных солнечных лучей. И тишина стояла ещё не морозная, но уже прохладная. И в ней голоса над водой плыли особенно далеко и чисто, будто догоняя журавлиный клин, улетавший в тёплые далёкие нездешние края. И эти голоса — сиплые и надорванные, хрипатые и гундосые, высокие и низкие — звучали совершенно по-другому. И хозяева тех голосов диву давались, слыша, чувствуя это. Конечно, один вечер с народными песнями никого из них не сделал ни праведниками, ни законопослушными гражданами. Но каждый, уходя прочь, жал мне руку. Давали и денег сверх тарифа, что греха таить. Но я не брал. Кивал на блюдо на столе, чтоб бросали туда, будто благодарили не меня, а этот чистый и звонкий вечер. Праведникам и альтруистам всегда жилось нервно и голодно, как говорили нам жития святых и великомучеников. У меня с Богом отношения тоже были своеобразные — мы верили друг в друга. То есть я благодарил Его, когда всё шло гладко, и не тревожил в моменты, когда Он, кажется, забывал обо мне.