На голом берегу норд-ост гулял, как хотел, порывами взвывал в неровностях памятника, стлал по сухой каменистой земле редкие вздрагивающие от напряжения кусты. Волны с тяжелым воем катились на отмель, потрясая сверкающими на солнце белопенными гривами, хлестко обрушивались и, обессилев, отползали, волоча за собой мириады мелких камней.
— Ну, ветрище! — возбужденно крикнул Гошка, втягивая голову в воротник своей нейлоновой курточки. — Унесет, гляди!
— А и унесет, так на нашу улицу, не дальше, — сказал Дрын.
— Так уж и некуда?
Его почему-то обидело замечание Дрына. Будто улица — все в жизни, и на теперь, и на веки вечные.
— Видел умников, уходили, да возвращались. Вкалывать никому неохота. А на улице сыт, пьян и нос в табаке…
— Долго стоять-то?
Голос заждавшегося таксиста был далекий, приглушенный, почти до писка придавленный встречным ветром. Гошка бегом вернулся к такси, сунул шоферу трояк.
— Давай, батя, мы тут погуляем.
— Чокнутые, — сказал шофер и уехал.
Раздвигая грудью волны ветра, Гошка добежал до памятника, спрятался за широкий куб пьедестала. Громадный бетонный матрос стоял над ним, расставив ноги и подавшись вперед, словно тоже сопротивлялся ветру. В треугольнике распахнутого бушлата виднелись выпирающие крепкие ключицы, на которых серебристой пылью лежала высохшая соль.
«Неужели добрызгивает?» — удивился Гошка и, облизнув губы, почувствовал, что они солоны.
Ему подумалось, что соленая водяная пыль испортит куртку, покроет ее белым налетом, как этого каменного моряка. Он отодвинулся к углу пьедестала и поискал глазами Дрына. Тот стоял на четвереньках перед вросшим в землю бетонным колпаком, пытался влезть в низкий квадрат входа. Гошка знал, что под колпаком долго не усидишь, даже когда снаружи такой ветер, ибо там и тесно, и грязно, и пахнет далеко не парфюмерно. Он снова вскинул глаза на матроса, не торопясь помогать Дрыну. Ему вдруг подумалось, что матросы, те, живые, которые воевали тут, не имели таких, как у него, непродуваемых нейлоновых курточек. Это показалось невозможным. Он знал, как быстро забирается ветер под любое пальто, и одно спасение — плотный затянутый нейлон на толстом зыбком поролоне.
Стороной прошла мысль, что ветер был не самой главной бедой на плацдарме, что тут летали осколки и пули, не давали поднять головы. Но тот, давно утихший бой не воспринимался как реальность.
Гошка был обыкновенен, он не понимал, что умение сострадать, как талант, встречается не часто. Уметь пережить за другого — на это способны даже не все поэты. Не потому ли так часто бывает, что маленькая личная боль многими переносится тяжелее, чем, порой, страдания целого народа. Сострадание — знание души. Нужно много пережить и перечувствовать, чтобы появилась эта почти акустическая способность отзываться стоном на стон. Не в этом ли суть обостренной стариковской чувствительности? Не потому ли отцы из века в век обвиняют детей в бессердечии?
Гошка был обыкновенен, как многие. Ветер, хлеставший по лицу, беспокоил его сильнее, чем те, вычитанные из книг, давно пролетевшие пули…
Дрын выскочил из-под колпака так, будто наступил на лягушку.
— Ну и вонища! — крикнул, подбегая к памятнику. — Надо менять тайник. Да и мину там не поставишь. Рванет под колпаком, никто не услышит.
— Выдумал тоже, — сморщился Гошка.
— А чего? Хорошая идея.
— У коровы идея была, да себе хвост облила. — И захохотал. Уж больно складно вышло.
— Ну ты! — озлился Дрын.
Гошка хотел сказать еще что-нибудь такое, но вдруг вспомнил разговор с Кастикосом и промолчал, загадочно улыбаясь.
— Ты чего?
— Ничего. — И нашелся: — Едет ухарь-«купец». Вон машина поворачивает.
Такси лихо развернулось на стоянке. Из машины вышел знакомый дядька с портфельчиком. И шофер тоже вывалился, подошел, поднял к памятнику лицо, искаженное большим белым шрамом.
— Посмотреть приехали? — спросил он, словно был тут хозяином.
— Угу, — сказал Дрын. — Очень интересно, как люди воевали.
— Воевали, — вздохнул шофер и вдруг, совсем как мальчишка, шмыгнул носом.
Он быстро, как-то боком пошел вокруг памятника, вглядываясь в матроса. Остановился у ступенек, посмотрел в белую от пены даль. И когда снова повернулся к памятнику, в глазах его стояли слезы.
— Гляди — разнюнился! Во рожа! — сказал Дрын. Слюнявя сигарету, он поднялся на верхнюю ступеньку и сел там, расставив ноги. — Ладно, батя, поглядел и хватит, дуй в свою катафалку.
Шофер недоуменно взглянул на него.
— Давай, давай, нам тут поговорить надо.
— Говорите.
Ветер хлестнул волной, дохнул соленой пылью, как из пульверизатора. Гошка отскочил сразу на две ступеньки, а шофер как стоял, так и остался на месте, только шевельнул рукой, стирая с лица то ли капли воды, то ли собственные слезы.
— Тоже экскурсант выискался! — раздраженно сказал Дрын. Он послюнил окурок и, ловко выщелкнув его ногтем, приклеил к массивному подбородку матроса.
И сразу шофера словно подменили.
— Ты… что? — спросил он растерянно и зло.
— Чего? — удивился Дрын.
— А ну, вытри!
Дрын взглянул вверх, увидел окурок и захохотал:
— Еще немного — и дал бы матросу прикурить.
— Вытири! — крикнул шофер и побледнел.
— Так не достанешь.
— Достанешь. Лезь, вытирай.
— Ты не цикай. Твое дело телячье — получил воши и стой.
— Вытири! — снова крикнул шофер, коверкая слово. И вдруг с белым лицом кинулся на Дрына.
Гошка, стоявший рядом, успел подставить ногу. Шофер плашмя грохнулся на ступени, ударился головой о бетон, влажный и скользкий от соленых брызг.
— У, гад! — выругался Дрын. Он дважды сильно пнул обмякшее тело. Потом ногой перевернул шофера и отступил, увидев залитое кровью лицо.
«Купец», стоявший в стороне, засуетился, отбежал к машине, снова вернулся и затоптался у пьедестала, не решаясь шагнуть на ступени.
— Что вы сделали? Что вы! — твердил он, потерянный и бледный.
— Заткнись! — сказал Дрын спокойно. — И вообще мотай отсюда. Забирай товар и мотай.
Трясущимися руками «купец» сунул журналы в портфель, достал бумажник, выдернул несколько красненьких, протянул Гошке, стоявшему ближе. И заторопился, засеменил по асфальту, подгоняемый ветром.
— И нам надо смываться.
— На такси?
— Очумел? Следы оставим. А так — мы его не знали, не видели. Если и были здесь, то в другое время, разминулись.
Они тоже торопливо пошли по дорожке, ведущей к шоссе, где ходили троллейбусы. Ветер толкал в спину, путался под ногами, норовя сбить, бросить на асфальт и катить, как вырванные с корнем пучки сухой травы. С шоссе оглянулись. Ступенек и черного согнувшегося тела, лежавшего на них, совсем не было видно. Одинокий матрос неподвижно стоял у моря, и машина рядом с ним походила издали на большой серый валун.
VIII
— Подведем итоги, — сказал подполковник Сорокин и озорно улыбнулся.
Ветер ударил в окно, зашелся на визгливой ноте в какой-то щели, и телефонный звонок показался на фоне бушующей за окном стихии робким детским всхлипом.
Майор Коновалов снял трубку и тотчас обернулся к Сорокину:
— Ну вот, опять выезд.
— Ничего, поезжайте, мы тут сами разберемся. Да и начальник ОБХСС товарищ Павленко подойдет. Кстати, где он? Ему с господином Папастратосом очень даже полезно познакомиться.
— Счас найду. — Сидоркин выскочил за дверь и почти сразу же вошел обратно, пропуская впереди себя капитана милиции Павленко.
— Вот это, я понимаю, оперативность! — засмеялся Сорокин.
— Так товарищ капитан, товарищ подполковник, сам сюда шел. — Сидоркин покраснел от смущения, поймав насмешливо-вопросительный взгляд Сорокина. — То есть я хотел сказать, товарищ подполковник, что товарищ капитан…
— Сразу видно юриста. Неважно как, лишь бы все было сказано.
Сорокину явно доставляло удовольствие подшучивать над своим услужливым помощником. В этом молодом лейтенанте было что-то напоминавшее те времена, когда романтика шерлокхолмсовского ясновидения казалась ему самым главным удовольствием работы и всей жизни.