Гаичка качнулся от резкой боли, хлынувшей в грудь. Заплясало в глазах отдалившееся пламя костра, затянулось розовой дымкой. Он торопливо сделал несколько шагов назад и почувствовал холод волны, хлестнувшей по ногам.
Те двое, что оставались возле костра, вскочили на ноги, с настороженным вниманием уставились на него.
— Вам некуда бежать! — крикнул Гаичка.
— Стреляй, сука!
Гаичку поразила эта слепая ненависть, прозвучавшая в голосе. Не чувствуя ни злобы, ни страха, а только недоумение, он все отступал и думал, что ему теперь делать. Ведь если и те двое кинутся, то ему, ослабевшему от боли, не отстреляться, не отбиться. Он бы просто отплыл, чтобы дать возможность нарушителям опомниться, но понимал, что выбраться обратно на берег уже не сможет.
— Стреляй!
Гаичка отшатнулся от камня, шевельнувшего воздух возле самого уха, поскользнулся, упал и едва не выронил пистолет. И так, лежа в воде, он начал целиться в нарушителя, наклонившегося за другим камнем. А волна подталкивала в спину, норовила опрокинуть. И Гаичка все медлил нажимать на спусковой крючок, помня, что последние пули не должны пройти мимо цели.
И вдруг ослепительно вспыхнули скалы. Пламя костра сразу погасло в этом сиянии, и две стоявшие там фигуры вмиг упали, распластались на отмели.
И тут Гаичка понял, что это не очередной бред, что это — прожектор. Он поднялся на ноги, оступаясь на скользких камнях, пошел прямо на нарушителя.
— Брось камень! — приказал он хриплым, не своим голосом. — Шагом марш к стене!
Корабль стоял, казалось, возле самых рифов: сквозь шум волн доносились торопливые голоса, команды. Потом Гаичка увидел в луче бортового фонаря какой-то странный домик, порхающий на волнах. И понял, что это надувной спасательный плотик. И обрадовался сообразительности моряков: только такая мелкосидящая и гибкая посудина может пройти над рифами. Хочешь не хочешь — волна прибьет плотик к берегу. А обратно? Об этом не хотелось думать, «Боцман что-нибудь сообразит…»
Он не удивился ничуть, когда увидел именно боцмана Штырбу, выпрыгнувшего из плотика.
— Не ранен? Ах ты птичка моя синичка! — радостно говорил боцман, пеня воду грудью, как форштевнем. — А ты, оказывается, не один? Ну молодец! А с вертолета нарушителей-то не заметили…
Гаичка смотрел на боцмана и молчал.
— Взять этих! Обыскать берег! — могуче крикнул боцман матросам. И, повернувшись к Гаичке, заговорил тихо и ласково: — А у нас все в порядке, живы-здоровы… — Он помолчал, с беспокойством тормоша своего почему-то вдруг онемевшего матроса. — Да, ты же не знаешь. Мы ведь сами чуть богу душу не отдали. Руль заклинило. В такую-то штормягу, понимаешь?
Гаичка снова не ответил. Он смотрел куда-то поверх боцмана неподвижным взглядом, и глаза его в ярком луче прожектора даже не щурились.
Боцман оглянулся, посмотрел на огоньки, качавшиеся на волне, и махнул рукой:
— А, пока начальство разберется! Я сам тебе благодарность объявляю. И два внеочередных увольнения. Делай свой стадион. Ну что же ты? Говори что-нибудь!
Гаичка молчал. Он смотрел широко раскрытыми глазами на боцмана и не видел его. Перед ним было не море — стадион, шумящий ритмично, как прибой. И все громче гремели над этим стадионом зовущие, будоражащие душу, тревожные, словно корабельные звонки, позывные футбольного матча…
ТРОЕ СУТОК НОРД-ОСТА
I
По календарю была еще зима, а люди ходили, распахнув полы плащей. Солнце заливало морскую даль ослепительным светом, и даже горы, окаймлявшие бухту, дымились от этого совсем не зимнего зноя. Между горами, где был вход в бухту, стояло сплошное прожекторное сияние, словно там было не море, а огромное, до небес, зеркало.
Подполковник Сорокин снял фуражку, вытер ладонью вспотевший лоб и так пошел с непокрытой головой вдоль длинного парапета набережной.
Это была его странность — ходить пешком. Каждый раз к приезду Сорокина на вокзал подавалась машина, но он отправлял свой чемоданчик с шофером и налегке шел через весь город.
— Для моциона, — говорил он, когда начальник горотдела милиции при встрече укоризненно качал головой. — Ты молодой, тебе не понять. Чем больше лет, тем больше надо ходить — закон.
Но главное, что водило его по улицам, заставляло останавливаться на каждом углу, была ПАМЯТЬ.
Нет ничего больнее боли памяти. Человек, улыбавшийся на операционном столе, содрогается, вспоминая операцию. Люди, встававшие с гранатами на пути вражеских танков, не переносят лязга даже мирных тракторов. Это будит память, возвращает самые страшные мгновения жизни.
Кто-то сказал: «Не возвращайся на пепелище. Жизнь часто приходится начинать сначала, но легче начинать на новом месте». Сорокин не мог не вернуться. В свое время ему стоило большого труда добиться перевода поближе к этому городу, он пошел даже на не перспективную должность, вот уже сколько лет державшую его в звании подполковника. Но забыть то, что было, казалось ему изменой товарищам, оставшимся здесь навсегда.
«Дойти бы до Германии!» — мечтал Серега Шаповалов, самый молчаливый матрос из их батальона морской пехоты. Серега дошел только вон до того угла, где стоит теперь газетный киоск. Тогда, много лет назад, не было угла — лишь куча камней и пляшущий огонек пулеметных очередей из-под них. Что он сделал, Серега, никто из матросов и не разглядел, был взрыв, будто ахнула связка противотанковых, и неожиданная тишина на углу. Атакующие рванули через улицу, сразу забыв об уничтоженном дзоте. Потому что впереди были другие амбразуры, как ненасытные пасти чудовищ, требующие жертв и жертв.
«Эх, братцы, как будем жить после войны!» — любил повторять Сеня Федосюк. Раненного в обе ноги, его оставили дожидаться санитаров вон в том проулке. А потом прорвались фашистские танки. Сеня выполз навстречу и не бросил — не было сил, — сунул гранату под гусеницу.
Маршрут прогулок у Сорокина всегда был один и тот же — путь, по которому пробивались когда-то его друзья-моряки. И он проходил его неторопливо, останавливаясь у каждого угла, где пали товарищи. Нет на тех углах ни могил, ни мемориальных досок: павшие лежат в братской могиле на площади. Только память оставшихся в живых все еще видит монументы у каждого камня, где пролилась кровь. Сколько таких незримых памятников на городских улицах! Улица, в которую свернул Сорокин, была широкой и зеленой. Посредине ее тянулся бульвар. Тополя посвистывали на ветру голыми ветками, монотонно, как море в свежую погоду, шумела плоская зеленая хвоя низкорослой туи. Мимо катилась жизнь, не обремененная воспоминаниями. Ребятишки, прячась за деревьями, играли в уличный бой. Люди торопились по своим делам. И никто не останавливался на углу, где погиб Серега Шаповалов. Никто об этом не знал. Близкий скрип тормозов заставил его быстро отступить в сторону от кромки тротуара. На обочине стояло такси с распахнутой дверцей.
— Садитесь, товарищ подполковник!
Сорокин наклонился, и первое, что увидел в глубине машины, — белый жгут старого шрама на лице шофера. Этот шрам он узнал бы из тысячи других: сам видел, как осколок распорол лицо от лба до подбородка, превратив симпатичную мордашку батальонного юнги Кости Карпенко в кровавую маску.
— Ты?
— Я, товарищ подполковник.
— Чего это «выкать» начал?
— Давно не виделись.
— Где давно, каждый месяц приезжаю.
— Приезжаете, да не к нам.
Не отвечая, Сорокин сел в машину, захлопнул дверцу.
— Здоро́во.
— Ну, здорово.
Они обнялись, изогнувшись, насколько позволяло узкое пространство, помолчали.
— Куда теперь? По нашим местам?
— Загулялся я. Давай в горотдел.
— Ну-ну, — сказал шофер обиженно. И Сорокин понял его: мало осталось ветеранов батальона, и если раньше рассчитывали на встречу через годы, то теперь и месяц был слишком долгим сроком.
— Вот уйду на пенсию, тогда и поговорим и поездим.