Но, пожалуй, ещё хуже стягивающий трещины предательский молодой лёд. Под слоем снега его не отличить от толстых пластов, и каждый неверный шаг может кончиться катастрофой.
Я легче Риттера. Мы удлинили его лямку и поменялись местами. Теперь я иду впереди, ощупывая палкой каждое подозрительное место. Риттер молча шагает сзади. Он угрюм, малоразговорчив, но теперь честно делит со мной всю работу.
Мы шагаем в одной упряжке к далёкой призрачной земле, движимые общей надеждой на спасение.
2
Каждый вечер я отмечаю в судовом журнале «Олафа» пройденный путь. Сегодня, проставив число, я остановился, изумлённый датой. Как я мог забыть о таком дне? Давно ли он был для меня самым радостным в году?..
Я посмотрел на Риттера. Даже под густой бородой видно, как у него запали щёки. Хорошо, что у нас нет зеркала. Я, наверное, выгляжу не лучше. Уже несколько дней мы не едим горячей пищи: керосина нет, а все попытки подстрелить тюленя кончаются неудачей. Однажды мы встретили лежбище моржей, но нечего было и думать об охоте на них с одним пистолетом. У нас осталось всего несколько банок консервов. Последнюю галету мы съели два Дня назад. Одежда превратилась в лохмотья. Но хуже всего с обувью. Мои унты и сапоги Риттера совершенно отказываются служить. Мы, как могли, «отремонтировали» их шкурой тюленя, но и в таком виде они продержатся недолго. Вся надежда на близкое зимовье, тепло, сытный обед, отдых…
— Где вы были год назад, Риттер? — спрашиваю я.
Риттер в полузабытьи. Он не сразу понимает мой вопрос.
— Где вы были год назад в этот день?
Риттер напряжённо вспоминает.
— Дома, — говорит он наконец, — у себя дома, в Дюссельдорфе… У меня был первый отпуск с начала войны, на три дня. Три дня и две ночи… Обе ночи мы провели в бомбоубежище.
— Невесёлый отпуск.
— Мы думали, что расстаёмся ненадолго.
— Надеялись на скорую победу?
Риттер молчит.
— И вы больше не видели семью? — спрашиваю я.
— Нет. Я даже не знаю, что сейчас с ними. В Норвегии я ещё получал письма, а здесь…
— Но вы же могли связаться по радио.
Риттер качает головой.
— У нас был строгий лимит связи. Только необходимые сообщения. Мы могли передавать только сводки.
— Какие сводки?
Риттер не отвечает. Каждый раз, как мы доходим до этого, он уклоняется от продолжения разговора.
— Я так мало бывал дома, — задумчиво говорит он, — сначала экспедиции, потом армия…
— Вы давно в армии?
— С осени тридцать девятого.
— Были на фронте?
— Немного. Потом в Норвегии, в Тромсё.
— Тромсё? — Передо мной встаёт мостик «Олафа». Знакомая фигура у поручней. Козырёк фуражки и трубка, всегда обращенные к берегам Норвегии. — Это большой город?
— Всего несколько улиц…
А мне казалось по рассказам Дигирнеса, что это огромный порт, вроде нашей Одессы.
— Но там хорошая обсерватория… — продолжает Риттер.
— Жаль, — говорю я. — Жаль, капитану Дигирнесу не удалось поговорить с вами.
Риттер поворачивается.
— Капитану Дигирнесу? Знакомое имя.
— Ещё бы. Вы убили его в день нашей встречи. В Тромсё у него жена и двое детей. Может быть, вы жили с ними на одной улице.
Риттер долго молчит.
— Да, — говорит он наконец, — всё могло бы быть иначе, если бы не наша злосчастная встреча…
— Не мы искали её… Та радиограмма, что мы получили на корабле, тоже входила в ваши сводки?
— Что? — Риттер поворачивается. — Какая радиограмма?
— Радиограмма, которая навела наш транспорт на камни.
Риттер пожимает плечами.
— Первый раз слышу. Я узнал о гибели вашего корабля из судового журнала.
— О гибели — возможно, хотя и надеялись на это. А о самом корабле? Вы же приняли наш «SOS». К вам взывали: «Спасите наши души!» Вы охотно откликнулись…
— Вы ошибаетесь. Если бы даже наш радист и принял такой сигнал, он не имел права отвечать. Операция «Хольцауге» предусматривает полную секретность.
— Операция?..
Риттер молчит.
— Как вы сказали: операция…
— «Хольцауге», — устало говорит Риттер. — «Деревянный глаз»… сучок… Вам немного даст это название.
Риттер прикрывает глаза. Я чувствую, что тоже безмерно устал. Пора устраиваться на ночлег.
Теперь нечего опасаться Риттера, но я всё равно не засыпаю, пока не заснёт он. Не так просто освободиться от нервного напряжения предыдущих недель. Я думаю о человеке, лежащем рядом со мной. Целый мир разделяет нас.
Риттер ворочается, шумно вздыхает.
— Mein Gott! Wenn man mir einem Jahr sowas propherzeite…[290] Вы спите?
— Нет.
— У вас есть дети?
— Нет.
— У меня двое.
— Я знаю.
— Франц и Губерт… Вы счастливец. У вас нет воспоминаний… Почему вы спросили, что я делал в этот день год назад?
— Так. Просто так. Давайте спать.
Риттер затихает.
3
…Наш эшелон встал на запасных путях далеко от вокзала, и я долго пробирался через рельсы, маневровые тупики и сортировочные горки.
За пакгаузами была деревянная, незнакомая мне Москва.
По узким, мощённым булыжником переулкам я вышел на Садовое кольцо. Придавленный свинцовым небом город был непривычно пуст.
Я знал, что Нина вместе с заводом эвакуировалась на Урал, но всё-таки из первого же автомата позвонил к ней домой и в конструкторское бюро. Мне, конечно, никто не ответил.
…В подъезде нашего дома лифт не работал. Между четвертым и пятым этажами было нацарапано: «Вовка + Светка = Любовь».
Мне никто не повстречался до самого девятого этажа.
В тишине квартиры гулко хлопала форточка на кухне: её забыли закрыть уезжая.
В комнате с окон были сняты занавески. Пружинный матрац на самодельных козлах покрыт чертёжной «синькой». Значит, Нина была здесь перед отъездом. Повсюду лежал слой пыли. На столе белела придавленная книгой записка. У меня гулко забилось сердце.
«Никогда не думала, что это так немыслимо — жить без тебя…»
Я вышел на кухню и закрыл форточку. Стало совсем тихо. Вечерело. Над центром города подымались аэростаты.
Я не мог сидеть один в этой тишине. Надел шинель и выбежал на улицу, к будке телефона-автомата. Телефоны молчали. Наконец я набрал наудачу номер Даньки Сазонова. Мне ответил женский голос. Я попросил Даниила. Наступила пауза.
— А кто его спрашивает? — голос прозвучал странно.
— Институтский товарищ, — почему-то я не назвал себя.
— Дани нет, — глухо ответила женщина.
— Нет в Москве?
— Он погиб в сентябре под Гжатском.
Я повесил трубку.
…Рынок был закрыт, но у ворот ещё толкались люди.
За трофейный портсигар мне дали четвертинку спирта-сырца.
Я вернулся на девятый этаж. Развёл в бутылке из-под молока спирт. Бутылка нагрелась. Я поставил её под кран.
За окном завыла сирена воздушной тревоги. Я погасил свет и поднял на кухне штору светомаскировки. В вечернем небе метались прожекторы, вспыхивали фейерверки трассирующих снарядов. На крыше соседнего дома дежурил патруль противовоздушной обороны: двое мальчишек и девушка в лыжных брюках.
Бутылка остыла. Я поставил её на кухонный шкаф-подоконник. Утром в эшелоне нам выдали полукопчёную колбасу. Хлеба у меня не было.
Я сидел без света на кухне у окна, н передо мной стоял неприятно пахнущий разведённый сырец. На крыше девушка неотрывно смотрела в небо.
«Никогда не думала, что это так немыслимо — жить без тебя».
Это был мой день рождения. Мне исполнилось двадцать четыре года.
У нас осталось четыре банки консервов.
Остров, как заколдованный, стоит перед нами. В бинокль он уже отчётливо виден. Светлая полоса, которую я разглядел почти две недели назад, — вершина ледника, крутым обрывом спускающегося к морю. Никаких признаков людей там нет. Станция, по-видимому, на противоположной, низменной стороне острова. До берега не больше десяти-пятнадцати километров — один переход по хорошей дороге.