Недолго просидел в тот вечер Николай с дедом — потому, что Оксана, едва смерклось, вышла из избы и не возвращалась больше, наверное, ушла куда-то. Поднялся Николай, взял свои костыли, попрощался с дедом.
— Ты чего это ноне сразу и пошел? Посидел бы.
— Некогда, дед.
Вышел за калитку и вдруг дрогнули костыли в руках — Оксана сидит на скамеечке и смотрит на него. Кашлянул смущенно бригадир, замешкался, запирая засов — никак не мог щеколду в скобу просунуть, — а сам растерялся, не знает, как дальше поступить: пройти мимо или сесть с нею посидеть. Не к деду же в самом деле ходит он. Все уж догадываются. Девчата посмеиваются, что, дескать, не по годам дружка себе нашел. А как сесть? Ни с того ни с сего не сядешь. Надо какой-то разговор. А о чем говорить? Эх, Серегу бы сюда, тот мастак с девками хороводиться…
— Дайте я запру, — услышал он рядом ее мягкий голос. Она дотронулась своей горячей рукой до его ладони — как кипятком плеснула. — Вот так у нас закрывается, — проговорила она тихо над его ухом. — Сколько ходите, а не приметили.
Сергей бы сейчас на его месте ухватился за эту последнюю фразу, ответил бы, что нет, мол, приметил, потому и хожу. А у Николая язык неповоротливый, непослушный. Оправдываясь, буркнул смущенно:
— Да вот как-то не обратил внимания…
Она уже с явным упреком продолжала:
— Внимание всегда надо обращать… Вы что-то сегодня рано пошли. Посидели бы еще, покурили…
Ее насмешливый, перемешанный с обидой тон окончательно смутил Николая. Хорошо, что хоть темно, а то бы совсем деваться некуда было. А насчет курения это она зря…
— Ну, если уж с нашим дедом не хотите, то, может, со мной посидите?..
Николай тяжело опустился на скамейку, приткнул к заплоту костыли. Вздохнул. Язык — как гвоздями приколотили. Понимал, что надо о чем-то спросить ее, что-то сказать ей, а что — не знал. Вроде бы и знал — о погоде говорят в таких случаях, о звездах, о чем-нибудь еще — но разве ни с того ни сего заговоришь об этом? Почувствовал, как сразу же вдруг взмок, словно заморенная лошадь в упряжи…
Этот вечер показался Николаю самой большой в его жизни пыткой. Он согласился бы, стоя на одной ноге, сметать стог сена, чем еще раз повторить все сначала.
Долго сидели молча, так долго, что Николай не выдержал, полез за кисетом.
— Может, вы что-нибудь расскажете? Как воевали, что видели? — предложила, наконец, она. И спросила — Вы всегда такой молчаливый?
Николай кашлянул в кулак.
— Такой уж я есть, — сказал он вздохнувши. — А о себе чего тут рассказывать. В одном бою всего и был-то я.
Конечно, не понравься ему так сильно эта кареглазая дивчина, он бы не стеснялся, он бы мог поговорить, что-нибудь рассказать. А тут словно стреноженный — ни туды ни сюды язык не ворохнется. А мыслей-то много! Многое бы мог сказать. И про себя бы рассказал, про душу свою и про друзей. Но ни о том, ни о другом, ни о третьем так ничего и не сказал, так и ушел молча, неся это молчание, как тяжелую кару на своих костылях.
На следующий вечер он не пошел к деду Охохо — сил больше не было. Решил так: пошлю сватов — и все! Без всяких рассуждений..
Ночью прибежала к нему тетя Настя, заплаканная, причитающая в голос.
— Коленька, милый, дед потерялся. С утра куда-то ушел и не заявлялся целый день. Может, что говорил тебе? Мы с Оксаной с ног сбились, по селу бегали, искали его.
И тут Николай вспомнил про сухари, припасенные в котомке. «Неужели он всурьез?..»
Настя всплеснула руками, когда он рассказал.
— Он — может. Это он на станцию ушел. Он ведь, как ребенок стал, из ума совсем выжил. Ох, боже мой, вот горюшко-то мое!..
Николай стал одеваться.
— Не волнуйся, тетя Настя, за день он далеко не ушел. Догоним. Беги сейчас на конюшню, запряги мою лошадь, подъезжай сюда.
Утром все село было свидетелем позорного водворения деда Охохо домой после столь неудачного побега в партизаны. Бабы, шедшие на работу, запрудили проулок и смеялись над стариком:
— Какой из тебя, дед, партизан, ежели тебя сразу же поймали!
— Из тебя песок уж сыплется. Вот по этому следу Николай тебя, наверное, и нашел…
Опозоренный дед, кряхтя, вылезал из коробка, охал — за день-то наломался вчера.
— Бабоньки! А может, он ни в какие не в партизаны, а к молодке какой-нибудь вдарился, а?
Дед не вытерпел.
— Цыц вы, мокрохвостки! А то вот как пальну! — дед выхватил из ходка старое, сплошь красное от ржавчины ружьишко с отломанным курком.
— Эй-эй-эй ты, старый! — шарахнулись бабы. — От тебя ведь чего доброго…
А дед разошелся.
— Их же шел оборонять, дур стоеросовых, а они же надсмехаются. Ежели б не Миколай, я бы показал там. Я бы пришел непременно полным кавалером — при всех крестах…
Бабы смеялись, смеялась и вышедшая из калитки Оксана. А дед тряс своей котомкой и ржавым ружьем, которое, как потом выяснилось, выменял у ребятишек на десять рыболовных магазинных крючков, оправдывался.
— Это Миколай меня в полон взял. А он ить солдат. Супротив русского солдата никакая сила не устоит. Вот и я.
Долго бы еще распространялся он, если бы не дочь. Настя забрала у него и провиант, и вооружение и самого за руку, как провинившегося ребенка, увела во двор.
— Ох, и горе мне с тобой…
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
1
В эти дни у Аркадия Николаевича встречи были одна неожиданнее другой. И днем и ночью стучали в его новосибирскую квартиру. Открывал дверь и всматривался в лица пришедших.
— Не узнаешь, Аркадий Николаевич?
Раздавались восклицания, крепко, по-мужски обнимались. Не успевал с одним толком разговориться, звонили снова — вваливалась целая группа.
— На твой зов, Аркадий Николаевич, явились.
— Тряхнем стариной, комиссар…
— Покажем, брат, немцам кузькину мать, на чо сибиряки годны, а?
Было такое:
— А ты ведь, Аркадий Николаевич, меня не узнал. Ты меня с Максей путаешь. Он был в Ермачихе комиссаром, а я грамотинский.
— Постой, постой, разве ты не Баранов?..
Дружно, по-молодому хохотали.
Народу в квартире было, как на вокзале, пахло сивухой, и без конца слышалось: «А помнишь?..» «А знаешь…»
Прибыл старый даниловский друг и соратник по подпольной организации и Каменскому совдепу Иван Кондратьевич Тищенко. С ним сразу ввалилось человек двадцать каменских и усть-мосихинских партизан. Шум и гомон стоял и в комнатах, на кухне, в коридоре. Размещались даже на лестничной площадке. Развязывали котомки, доставали прихваченные из дома полбутылки и ради встречи чокались солдатскими алюминиевыми кружками (иные с самой гражданской не виделись). И бурлили, водоворотили разговоры о былом, о том, что начало подергиваться сизоватой дымкой времени. По-молодому поблескивали глаза, распрямлялись спины, звонче становились голоса.
И все-таки, как ни выпячивали по-молодецки грудь, как ни старались пройтись гоголем и выглядеть браво, из семисот добровольцев, откликнувшихся на призыв Данилова по радио, требования медицинской комиссии выдержали только сто сорок пять человек, в том числе и сын Аркадия Николаевича Ким. С ними и уехал старый комиссар в Москву формировать партизанскую бригаду.
Командиром этого отряда сибиряков был назначен Иван Кондратьевич Тищенко.
В Москве, в Центральном штабе партизанского движения решили заслать бригаду в леса Калининской области. Началось формирование двух других отрядов.
Командиром бригады был назначен полковник Батурин, много лет проведший в армии, уроженец здешних мест.
В Подмосковье бригада пополнилась выпускниками специальной школы агентурных разведчиков. Среди них Данилов встретил Костю Кочетова — нет, не случайно, специально для своего будущего партизанского соединения посылал Аркадий Николаевич Костю в спецшколу. Как только бригада прибудет на место, выпускники школы разойдутся по селам и городам и будут создавать агентурную сеть — глаза и уши партизанского командования.