Я всегда преклонялась и преклоняюсь перед героями гражданской войны. А вот к Кульгузкину нету почему-то уважения.
Отец мой говорит (дома, конечно, говорит, не на собрании же!), что такие, как Кульгузкин, да еще был такой в районе, он уполномоченным приезжал всегда к нам в село (сейчас он в райкоме конюхом. Переверзева возит. Хоть конюхом, но… в райкоме)… Так вот, говорит, такие, как Кульгузкин да этот уполномоченный, опустошили села. Всех, кто мог дать государству хлеб, всех хозяев крепких, а не только злостных врагов-кулаков, всех отправили в Нарым. А там они почти поголовно повымирали в тайге и в болотах. (Жена Мокрошубова это рассказывает, она ездила туда к матери.) Это называется сейчас: ликвидировали кулака как класс… А те, кто сам себя прокормить никогда не мог, они не только остались здесь, но им и власть давали в руки. А раз у них власть в руках, они хлеб весь позабирали под метелку и думали, что его им хватит до социализма. А его не хватило до социализма-то! Вот и начался голод. Отец говорит, что после коллективизации с тридцатого по тридцать второй год голод был совсем не потому, что засуха и неурожай застигли всех (всю страну сразу!). А потому, что ничего не сеяли, говорит, манну с неба ждали…
Думали, что Советская власть им откуда-то все предоставит. А откуда власть-то возьмет?»
«…Сережа, мы тут знаешь что затеяли? Решили создать звено высокого урожая. Как у Ефремова. Читал про ефремовские звенья? Они ведь созданы у нас, на Алтае, в Белоглазовском районе. Мы написали письмо самому Ефремову. Он нам ответил, рассказал, что и как делать, с чего начинать и как это все вести. Федор Лопатин загорелся возглавить это звено. У нас, в Петуховке, в колхозе «Красные орлы». Кое-как Кульгузкина уломали. Никак не хотел выделять ни людей в это звено, ни тягло, ни пашню. Говорит, нет, дескать, таких указаний из району и — все! Припугнули его Переверзевым — он его боится, как не знаю кого…
Поначалу хотели два или три звена создать. А потом — пять. Но остановились на одном. Посмотрим, как у Федора будет получаться. Не то, что будем стоять в стороне и смотреть. Нет. Помогать ему будем. Хотя ему и так силу девать некуда. Мается дурью от жиру — мне в любви объясняется каждый день. Ходит за мной, как телок. Отбою нету. Может, займется сейчас своим звеном — выскочит блажь из головы.
Еще что я тебе хочу сказать — очень, очень такое… Я как-то раньше не задумывалась, а сейчас почему-то все чаще об этом стала думать. Может, ты мне разъяснишь вот такой вопрос. Почему раньше, например, до коллективизации мужик все делел без шума, без суеты? Спокойно пахал землю, сеял хлеб, потом убирал его. И все это безо всяких уполномоченных, без собраний и заседаний. И не бил себя в грудь, что он подвиг совершает. А теперь Кульгузкин глотку надорвал на всевозможных собраниях. Хомут купить — собрание собирает, лошадь подковать — заседание правления проводит. Отец говорит: раньше Петуховка наша продавала хлеба больше, чем сейчас все три колхоза вместе взятые с тракторами и комбайнами. Доруководились кульгузкины. Вся сила в речи ушла. Отец говорит, что Кульгузкин раньше, до коллективизации, своего двора толкового не имел — концы с концами свести не мог. А сейчас учит других, как надо жить, как вести хозяйство — когда чего делать… Люди сидят дома и посмеиваются невесело — дескать, дожили! Кому подчиняемся кто нами руководит!..»
И наконец последнее письмо перед каникулами.
«Сереженька! Не знаю, писать тебе или не писать — а вдруг кто-нибудь мои письма прочитает! Что тогда будет?
Но не писать тебе — не могу. Мне кажется, что мои последние письма к тебе стали грамотнее. Ты не замечаешь? Это потому, что думать стала больше и писать стала тебе чаще — складнее писанина вроде бы получается.
Так вот, слушай. Оказывается, моя мама и жена дяди Тихона Мокрошубова тетя Сина были самыми близкими подругами. Мама говорит, что были такими подругами — тайны все до одной девичьи были общими. Так вот, мама рассказывает, что дядя Тихон и Кульгузкин, еще в парнях когда были, ухаживали за ней. То есть за тетей Синой (она тогда была, конечно, не «тетей». Разве я сейчас похожа на тетю? А она с мамой моей были тогда моложе, чем я теперь)… Так вот, они ухаживали — один, говорит, справа сидит, другой — слева. И провожали вдвоем. Мокрошубов молчит (он и тогда был молчун), а тот балабонит. Проводят, а потом — в разные стороны! А за ними — толпа парней. Подсмеиваются.
Так вот, ухаживали, провожали, а она все никак не могла определить, кому из них предпочтение оказать. А Кульгузкин, он же настырный. Очень настырный — из себя выйдет, но чтоб по его было. Как клещ прицепился. А она тогда была красивой, она и сейчас ничего еще. Мама говорит, что тетя Сина была самой красивой девкой в селе. И одевалась хорошо — достаток был. Парни, говорит, так и табунились вокруг нее. А эти двое — особенно. Весь край тунгаевский (улица которая по берегу Тунгая тянется) по рукам бил, спорил, кому из этих двоих она достанется. Тихон поборол. Хотя и молчун. Ничего у Кульгузкина не вышло со сватовством. Отказала она ему. Мама говорит, затаился он. С лица, говорит, другой стал… блондин, а не рыжий. На вечерки перестал ходить. Потом слышим, говорит, уехал куда-то. Говорит, всю зиму его не было в селе. Потом, мол, прослышали, на курсах каких-то был. Приехал партийным деятелем. Раскулачивать стал всех подряд. Хотел первым делом Тихона Мокрошубова в Нарым сослать. Но не удалось. Дядя Тихон Мокрошубов красный партизан, Советскую власть завоевывал, — только он был не у Данилова в отряде, а в каком-то другом — да и в то время уже партийным был. Партийного не раскулачишь… Так он, этот Кульгузкин, раскулачил брата Сины — он в отцовском доме жил. Семья-то была большая, вот и построили когда-то и дом большой себе. Поэтому и раскулачили, придрались.
Ты понял, кто такой Кульгузкин? Все село, конечно, знает все это (кроме меня и моих ровесников). Знать — знают, а куда денешься? Кому что скажешь? Многих он так вот раскулачил по селу за здорово живешь. Лютовал. Убить его хотели. Стреляли из-за угла. И посейчас пулю носит в загривке. Хвастается ею при каждом удобном случае — она ему, как мандат, все позволяет делать теперь. Отец говорит: об этом молчать надо, а не хвастать — говорит, всю деревню допек, уж невмоготу стало всем, раз уж хотели жизни решить. Слух такой был, что, мол, всем селом так решили — житья от него не было никому. Вот кто враг-то народа и Советской власти, вот кто нашему колхозному делу страшнее кулака вредит — такие, как Кульгузкин, а не Мокрошубов дядя Тихон. Шепчутся сейчас, что все это дело рук Кульгузкина — он донос настрочил. Все почему-то в этом уверены.
Вот так, Сережа, мы и живем в такой круговерти. Уехать бы, что ли, мне куда — страшно как-то стало жить, непонятного много. Это, наверное, потому, что тебя нет…
Пиши почаще. Я твои письма наизусть выучиваю…»
«…Ну, вот ты и опять уехал. Как во сне тебя увидела — промелькнула неделя, и как не бывало. На сердце стало еще тоскливей. Будто на минутку в хмарную погоду выглянуло солнце, напомнило о лете и снова скрылось. Сереженька, ты хоть пиши почаще, а то я умру здесь от страшной тоски…»
4
В небе тарахтит самолет. Неуверенно он идет по кругу. Клюет носом и покачивается, как у неопытного гребца лодка, готовая вот-вот зачерпнуть бортом и пойти на дно. На аэродроме в группе людей в военных гимнастерках с портупеями больше всех нервничает мужчина в комбинезоне. Он как-то странно, словно в судороге, перебирает ногами, дрыгает ляжками и беспрестанно бормочет.
— Ручку… ручку… Ручку! — кричит он вдруг. — Дубина! На телеге тебе ездить… Так. Так. Куда? Куда нос задрал? Тюфяк соломенный… Ну-ну-ну… Отжимай ручку. Отжимай еще. Так…
Сергей больше смотрел на мужчину в комбинезоне, чем на самолет. Вот мужчина взмахнул руками, начал кособениться, приседая на одну ногу.
— Бери… Бери… Еще бери! Еще!! Сундук! Растопыра! Сопляк!
Самолет сделал «козла», — подпрыгнул, покатился по полю. Мужчина в комбинезоне выпрямился, утер рукавом обильный пот на лбу, вздохнул, словно мешок-пятерик сбросил с плеч: