Генерал отложил бумаги, подошел к Сергею. И если бы тот не был так поглощен своими переживаниями, он бы сразу заметил резкую перемену в лице комкора.
— А как звали того старика? — спросил он. — Не Андрей Иванович Павлов?
Сергей вздрогнул, резко обернулся.
— Вы его знали?!
— Если ты о нем говоришь, то знал. Высокий такой, костлявый, с большими усами…
— Точно! Где вы его видели? Что с ним? Жив ли он?
Генерал помолчал, словно набираясь духу.
— Я встречал его в Иркутске, в Александровском централе, в тридцать восьмом году. Полгода сидели в одной камере… Помню, говорил он тогда: второй раз, мол, приходится сидеть здесь. Первый раз при царе сидел, а теперь, мол, довелось при Советской власти…
— Где он сейчас, что с ним? — не вытерпел, перебил Сергей.
Генерал ответил ровно, не повышая голоса:
— Умер он… в тридцать восьмом… У меня на руках умер.
— Отчего? На допросах били?
— Нет. Не били. И не допрашивали… Сердце отказало…
Сергей опустил оконную раму, подставил лицо ветру и смотрел, сощурившись, за окно. Не смерть Павлова, не смерть человека, стоявшего когда-то давно у истоков партии и создававшего партию, потрясла его. Смертей он насмотрелся за четыре года столько, что иному на две жизни хватит. Потрясла чудовищная насмешка, заключенная в этой смерти: человек, всю жизнь отдавший Советской власти, умер в своей же, советской тюрьме. Снова стала кровоточить старая, казалось, зарубцевавшаяся уже рана. Снова встал, заслонив все собой тот же, старый, вопрос: «Почему? Как это могло случиться?»
Если бы это делалось тогда только в одной Сибири, можно было бы объяснить вражескими действиями Эйхе, тоже разоблаченного и арестованного как враг народа. Но ведь аресты шли по всей стране. Эйхе арестовывал и расстреливал одних. А другие арестовали и расстреляли Эйхе. Блюхер, Дыбенко судили и расстреляли Тухачевского. А кто-то другой осудил и расстрелял Блюхера и Дыбенко.
— Как вы думаете, Алексей Кузьмич, — повернулся он к генералу, — одного Ежова рук дело?
— Нет, конечно.
— Мне тоже так кажется.
— Вспомни опричнину. Непонятные явления в истории государства Российского: сначала Иван Грозный руками самых близких себе людей — опричников — убрал не только явных врагов своих, но и потенциальных, а потом уничтожил и их самих. Только один Малюта Скуратов умер относительно естественной смертью — в бою в Литве. Остальные были уничтожены все до единого… Не похоже это на тридцать седьмой год? Хотя бы своей загадочностью, а?
— Загадочностью — да!..
Осторожно, с недомолвками, предположениями, домыслами и умалчиваниями они проговорили до ночи.
В Барабинске ординарец вынес чемоданы. Эшелон покатил дальше. Из вагона высовывались танкисты, махали шлемами, что-то кричали. Казалось, ой как давно проезжал он здесь с бронетанковым батальоном! Вечность прошла… Когда последний вагон скрылся вдали, Сергей Григорьевич сдал в камеру хранения вещи и с одной планшеткой в руках вскочил в вагон пригородного поезда на Куйбышев. Всю дорогу стоял в тамбуре и беспрестанно курил.
По знакомой улице с дощатым тротуаром прошел к старому, сплошь увитому зеленью домику. Дрогнувшей рукой открыл дверь. Теща побледнела, увидев его, обессиленно опустилась на стул. Капитан в другой комнате встал.
Здравия желаю, товарищ полковник. Проходите. Вы ко мне?
Нет. Я к Ладе Викентьевне.
Садитесь. Сейчас позову.
Он вышел в соседнюю комнату. А через минуту вошла Лада. Глянула и — попятилась, слабо вскрикнула, машинально зажала рот рукой. Они смотрели друг другу в глаза не отрываясь, как могут смотреть только близкие, сильно истосковавшиеся в длительной разлуке люди перед тем, как кинуться в объятья. Но ни тот, ни другой не двигался. Сергей, наконец, оторвался от Ладиных глаз, скользнул взглядом по ее пополневшему, расплывшемуся лицу, на котором только глаза были Ладины, потом глянул на ее фигуру и похолодел: Лада была беременна. Говорить было не о чем. Сказал лишь:
— Я зашел, Лада, посмотреть на тебя. И еще спросить* почему ты не написала мне прямо обо всем?
Лада опустила глаза, покраснела.
Молчание затянулось.
Сергей вздохнул. Повернулся и, не прощаясь, вышел.
По дороге на вокзал настрого приказал себе: «Забудь! Лады не было и нет для тебя!..»
2
До Михайловки от станции добирался на попутных. Приехал ночью. Мать обрадованно всполошилась — два месяца не писал ни слова и вдруг сам явился — засуетилась, заметалась от печи к столу, потом к сыну. Смахнув радостную слезу, смотрела на него, щупала красноватый шрам на лбу.
— Болит?
— Нет, не болит, — улыбнулся Сергей. — А ты, мама, изменилась сильно.
— Постарела, ага?
— Да не то чтобы постарела…
— Чего уж там… Конечно, постарела. Ты и то уж наполовину седой. А мне сам Господь Бог велел…
До утра просидели вдвоем, разговаривая — с тех пор, как ушел в район работать, всегда торопился, забегал домой только на минутку, а сегодня впервые торопиться было некуда, наговорилась и насмотрелась мать вволю.
— Смотрю на тебя, — вдруг перебивала она сама себя, — и не верю, будто все это во сне. Отцу не довелось дожить — посмотрел бы на сына-полковника. Разве думал он… — И угощала, угощала, подсовывая то творожную шанежку, то кусочек желтого, давно хранимого сала.
На заре сбегала к Шмыревым — пока Николай не уехал в бригаду. Тот прикостылял торопливо, вприскочку, сияющий, обрадованный. Обнялись как братья. Не отрываясь, тискали друг друга. Даже слезы навернулись у обоих на глазах.
— Паршивенькие мы с тобой, Николай, стали мужики — Смотри, как расчувствовались…
Мать суетливо собирала на стол.
— Тебе, может нельзя пить-то? — спросила мать. — Что-нибудь опять случится.
Сергей тряхнул головой.
— Мо-ожно. Много нельзя, а помаленечку уже пробовал…
Посидеть с Николаем вдвоем и поговорить, конечно, не удалось — через час о возвращении Сергея знало все село, набилась полна изба соседей, понатащили самогону. Началась пьянка — одна из тех, которые вспыхивали в каждом селе в тот победный 1945 год. Сергея заставили извлечь из чемодана свой китель со всеми орденами и надеть. Щупали и считали ордена, медали, трогали заскорузлыми от работы пальцами золотые погоны, восхищались, смеялись, плакали. Смеялись оттого, что война кончилась, что начинается опять нормальная жизнь — никак еще не верилось. Плакали по не вернувшимся домой, погибшим на далеких полях сражений. Сергею совали в руки стаканы с самогоном, просили, заставляли, требовали выпить.
— Мы, Сергей Григорьевич, второй месяц уже не работаем, — кричали ему. — Гуляем. Кто-нибудь да приходит из армии…
Председатель колхоза Дмитрий Дмитриевич Тихомиров, неведомо откуда появившийся, пьяненький тоже, с лисьими глазками, заглядывал на Сергея.
— А мой Митрий сгинул, Сергей Григорьевич. Сгинул. Пишут, без вести пропащий он… — И начинал сморкаться, всхлипывая.
Лизка, сноха Тихомирова, оглядывая Сергея откровенно зовущими глазами, взяла свекра за руку.
— Пойдемте, батя, домой, чего вы так расслюнявились. — И увела его.
А в избе, как на толкучке, гомон, шум. Сергей с Николаем переглянулись и начали протискиваться наружу. В сенцах облегченно вздохнули и, чтобы их не заметили и не вернули, юркнули в пригон, посмеиваясь, вылезли в окошко на зады и, как мальчишки, крадучись огородами, Подались в центр села.
— Там, в этакой сутолоке тебя и не хватятся, — улыбался Николай. Уперевшись на костыли проворно перескочил канаву. Оглянулся на замешкавшегося Сергея.—
Понимаешь, ошалели все от радости. На работу никого не выгонишь. Сенокос в разгаре, а они пьют.
Сергей рассматривал родное село. Каждая изба, каждый плетень были с детства знакомы. Все — родное. Куда роднее, чем те мрачные рубленые дома и заборы, которые так растрогали его дорогой. Здесь, по этим затравевшим улицам бегал когда-то босиком, верхом на прутике изображал скачущую кавалерию, потом с холщовой сумкой через плечо ходил в школу. А вот здесь на лужайке всегда была лужа и осенью ребятишки катались по первому звонкому ледку.