А тут при новой власти моду взяли…
Вчера, когда приезжие власти сбежали — Петро-то Дочкин тут остался, с людьми, со всеми вместе — так вот, когда те сбежали, то люди вытащили обгоревшего деда Фатея, положили на землю, давай митинг устраивать. Прямо в огороде. Дочкин уговаривал не идти супротив. Его оттолкнул Иван Катуков, старший из братьев — он дома по ранению, из-под Солоновки прибыл — и сразу же речь сказал. Сказал, что не может того быть, чтобы так было по закону: подошел к человеку в его собственном огороде и застрелил его из нагана — так ни за что ни про что. Нет такого закону.
Леонтьич лежал на полатях и вспоминал — он тут же вместе со всеми вертелся, все слышал и все видел…
Иван взобрался на одну из мобилизованных подвод, стал трясти над головой кулаками:
— Что же это такое, товарищи?! Что за самоуправство! При Колчаке такого не было, а сейчас дожили! Завоевали себе власть! Такое самоуправство, такой произвол оставлять так нельзя.
— Правильно! Повадится волк в овчарню, не отучишь!..
— Надо сейчас же написать куда следует — чтоб знали власти, как тут хозяйничают такие вот вроде этого уполномоченного.
— Написать! И послать коннонарочного в губернию.
— Тихо, граждане! — снова поднял обе руки вверх Иван Катуков, успокаивая толпу. — Написать — это, конечно, само собой. Но пока весть дойдет до губернии, нас тут поодиночке перестреляют всех.
— А чего ты хочешь?
— Говори, что надо! Что делать-то?
— А думаешь, в губернии — там не такие? Такие же.
— Не сам же он себе это разрешил уполномоченный-то! Указание такое есть, должно, свыше.
— По указке все делают. Сам он не рыскнет.
— Да-а, мужики, за что боролись, на то и напоролись! Эх, едрена твоя ма-ать…
— Тихо, граждане! — надрывался Иван Катунов, старший из братьев Катуновых.
Не знал в эту минуту Иван Катунов, ярый защитник советской власти, бывший даниловский подпольщик, что он уже распочал последние сутки своей жизни, что завтра в это время он будет лежать за поскотиной на кромке бора, расстрелянный рукой этой советской власти.
— Тихо! Давайте сделаем так: — перекричал наконец-то он толпу — сейчас этих арестуем — быть не может, чтобы был такой закон убивать человека за его же хлеб. Это они сами, эти вот, хулиганничают, самоуправство вершат. — Толпа слушала, притаив на минуту дыхание. — Сейчас мы их арестуем и вместе с письмом под охраной препроводим прямо в Барнаул. А там разберутся… Правильно я говорю?
— Правильно!
— Пошли крушить!..
— Тихо! Только ничего не крушить, — все еще с телеги кричал Иван Катунов вдогонку хлынувшей к сельсовету толпе.
Но толпа уже захлестнула улицу и неудержимой волной катилась к центру, на площадь, к сельскому Совету. По дороге выламывали из плетней колья, походя заскакивали в чужие дворы, хватали вилы, топоры, некоторые из близко живущих уже смотались домой, сдернули со стены кто бердану, кто централку или старый шомпольный дробовик — коль уж началась сызнова потасовка, сызнова война, нечего останавливаться…
К сельсовету толпу не допустили — чекисты открыли огонь. Правда, поверх голов, не по толпе. К зданию прорвалось лишь несколько человек, окольным путем, через соседский забор. Выбили кирпичами окна в сельском Совете, бабахнули для острастки из дробовика и ка этом все закончилось. Начало сильно темнеть.
Ночь прошла беспокойно. По улицам сновали какие-то тени — то ли готовилось село к вооруженному выступлению, как при Данилове, то ли что-то прятали люди. А что, кроме хлеба, прятать? Больше прятать нечего. До утра во многих избах светились окна — хозяева не ложились спать. Нет-нет, у кого-то в пригоне неосторожно мелькнет свет фонаря, но его тут же торопливо прикроют полой.
Был канун чего-то.
Тревога ползала по селу, заполняла улицы, темные узкие переулки, дворы, избы. Как перед всеобщей бедой метались люди. Наверное, вот так же метались люди в предчувствии всемирного потопа… Человек всегда боялся стихии. И всегда обладал предчувствием беды… А продразверстка — такое же стихийное бедствие. Всеобщая большая беда.
В ту ночь люди еще не знали толком, что надвигается. Но чувствовали, что-то неладное будет завтра, что-то такое, чего еще никогда село не испытывало. А неведомое страшит еще больше.
Рано утром — только забрезжил рассвет — в Усть-Мосиху въехал конный отряд и две тачанки. На одной из них зачехленный станковый пулемет. Отряд въехал, расположился вокруг сельского Совета, И тотчас же от сельсовета в разные концы села зашагали рассыльные. Каждого рассыльного сопровождали два конных при полном вооружении. Первой была оцеплена изба Катуновых. Переступили порог. Скомандовали:
— Собирайсь!..
Иван — человек не трусливого десятка, но как-то неуютно почувствовал себя при виде вошедших в черных кожанках, вооруженных, что называется, с ног до головы. Им, конечно, наплевать, что ты уважаемый в селе человек, что ты здесь завоевывал власть. Завоевывал тогда, когда эти, вошедшие, может, лежали на мягкой перине и ждали хорошей жизни. Но они здесь чужие и ты для них чужой.
5
Трибунал заседал посреди площади. Согнали сюда все село. Народу — как на ярмарке в престольный день. В центре — стол, накрытый красным лоскутом, сельсоветский, единственный в селе и тот реквизированный у Ширпака стеклянный графин. Три человека в черных кожанках за столом. Среднего Леонтьич узнал сразу же — он с Кульгузкиным и Степкой судил тогда Фильку. Тогда он сидел по левую руку племяша. Он и настаивал на расстреле всем — чтоб всем было одинаково. А теперь Леонтьич глядел на него, думал: выслужился уже — в оглобли поставили, не в пристяжных, теперь уже он суд вершит, допрос ведет (не знал тогда Леонтьич, да и никогда потом не узнал, сколь высоко через полтора десятка лет взлетит Михаил Калистратович Обухов, какие дела он будет вершить в 1937 году!)
Подсудимых подводили по одному. Обухов спрашивал фамилию, имя, отчество, откуда родом— и всё, больше ничего его не интересовало. И задавал вопрос:
— Призывал толпу захватить Совет, уполномоченного, волисполкома товарища Кульгузкина и с ним чекистов? Призывал? Или позвать свидетелей?
— Призывал. Но ведь так же нельзя с людьми обращаться…
— Это к делу не относится…
— Но как же это так? Хоть он и кулак, но подойти к человеку и застрелить его — такого закону нету.
— Есть такой закон, — перебил Ивана Катукова председатель трибунала Обухов. — Уполномоченный волисполкома все делал законно.
«Знамо дело законно, думал Леонтьич, раз уж он твой дружок, то там все будет законно, вместе Фильку-то судили. Вместе, поди, и самогонку глушите».
— Следующего!.. Бил окна в сельсовете?
— Ну, бросил кирпич…
— Свидетели нужны? Так признаешь, что покушался на советскую власть? Признаешь? Ну, то-то… Следующего!
Тот же вопрос — тот же ответ: да, кидал в окно половинки. Ну и что такого? Все кидали…
— Кто еще кидал? — проворно спросил председатель трибунала. — Конкретно, Фамилию назови.
— Да я откуда знаю. Все кидали, вот и я кидал.
— Назови фамилию, кто еще кидал. Назови.
— Как я назову? А вдруг ошибусь — на человека возведу; поклеп.
— Ну, если ты видел, как ошибешься? Фамилию!
— Отстань. Прицепился — чисто репей. Как я на человека буду говорить.
— Не будешь? — с нескрываемой угрозой спросил председатель трибунала Обухов. — Не пожалел бы. Смотри.
— А чо жалеть-то? Не могу же я на человека… Пусть сам он и скажет. Я же вот говорю, что кидал. Ну, раз кидал — значит, стало быть, кидал.
Люди не научились еще изворачиваться, не научила их еще советская власть черное называть белым, а белое? — черным в угоду кому-то и чему-то сиюминутному. Говорили — как было. Без перекосов, без сдвигов в сторону выгоды собственной.
— Следующего!.. Фамилия… имя… отчество… Стрелял в портрет вождя революций товарища Троцкого?
— Ну, выстрелил один раз…
— Ясно. Следующего! Председатель сельсовета?.. Та-ах, — ? председатель трибунала Обухов заглянул в бумаги на столе. Прочитал чуть ли не по складам: — Подзуживал толпу во дворе Хворостова, натравливал ее на уполномоченного волисполкома Кульгузкина… — поднял голову, посмотрел на подсудимого. — Было такое дело?.. Нет? Как то есть нет?