Площадь не шелохнулась. Было слышно как где-то у сельского совета гудел шмель — жужжал и жужжал.
— Комендант! — раскатисто, со смаком повысил голос председатель ревтрибунала Обухов. — Исполняйте!..
6
Леонтьич не досмотрел то жуткое зрелище, когда по людскому плотному коридору, подталкивая прикладами в спины, повели осужденных с площади за поскотину. Две длинных пулеметных очереди пронеслись низко над площадью пока вели — предупредительные очереди, дабы не взбрела кому в голову блажь какая-нибудь… После второй очереди, прошедшей особенно низко — пули чуть ли шапки не сбивали с голов — закрутило у Леонтьича в животе, резь пошла по кишкам. В знаменитом гилевском бою так не было страшно, как тут, в мирное время, в родном селе.
Пока до дома добежал, три раза сворачивал в полынные пустоши на минутку — на две. Тут, в пустошах и услышал залп. Вышел на дорогу, обернулся на церковный сверкающий купол, истово перекрестился три раза за упокой душ безвинно пострадавших. И засеменил дальше, к дому.
Три дня отлеживался Леонтьич дома на полатях. Не видел, как продотряд во главе с уполномоченным волисполкома Кульгузкиным опустошал сусеки в амбарах, вынюхивал, разыскивал (кто-то ему по ночам явно помогал, доносил) потайные ямы. Тех, у кого находил яму, выгребал из нее все до зернышка, а хозяина арестовывал и отправлял в волость на отсидку.
В первый же день пришел Кульгузкин с продотрядом к Катуновым. Покойник лежал еще на столе. В пригоне и на огороде, за баней искать не стал. Весь хлеб был в амбаре — не прятали братья, верили Дочкину на слово. Дочкину поверили. А Кульгузкин этим воспользовался — выгреб все, как у семьи врагов советской власти, на еду даже не оставил. Таково было указание свыше: у злостных выгребать все. Братья Катуновы угодили в разряд злостных врагов советской власти. Рядом с Хворостовым Фатеем.
К концу третьего дня пожаловали и, к Леонтьичу.
— Где хозяин? — спросили, не поздоровавшись.
— Вон, на полатях, — указала бабка. — Мается который день. Хворый он.
Леонтьич свесил нечесаную, кудлатую голову с полатей. Озлобленным голосом спросил:
— Чего надоть? Хлеба? Нету у меня хлеба.
— А мы не мил остину пришли просить к тебе, — спокойно отпарировал Кульгузкин. Леонтьич тут же вспомнил: Зырянов его благородие поручик (а может, штабс-капитан) говорил такие же слова, когда порол — дескать, не милостину просит. Вот и тут так же — власти меняются, а хлеб с мужика дерут одинаково. — Ты должен сдать, — повысил голос Кульгузкин. — За тобой числится недоимка шестьдесят пудов.
— Какие шестьдесят! Где я их возьму? Это же — четыре воза! Где они?
— Что-то больно уж маленькие воза-то у тебя… — И не повышая голоса, и не меняя интонации буднично продолжал: — Найдем больше — весь заберем. Ничего тебе не оставим. — Он подождал немного. — Ну, решай: добровольно повезешь или выгребать будем? — Чуть улыбнулся губастым ртом: — Вон посмотри, какие молодцы стоят с плицами. А сколько у них добровольных помощников! Посмотри в окно…
— Чего уж делать, старик, — запричитала бабка. — Никуда не денешься должно, надоть везти. Собирайся.
Во дворе Леонтьича встретила толпа жадных до зрелищ и до всего чужого добровольных помощников Кульгузкина. В основном это были молодые, кое-как одетые и обутые лоботрясы. Им новая власть и новые порядки нравились — ходи и экспроприируй. Это новое слово склонялось на все лады, искажалось до неузнаваемости. Но смысл его блюлся незыблемо: отнимать, забирать чужое под прикрытием закона, с помощью власти…
Целая орава оглоедов ходила по селу за Кульгузкиным (теперь она, эта орава, называлась словом «актив») и разоряла сибирского мужика. Грабила его среди бела дня под хохот и улюлюканье.
Так становилась, упрочалась новая народная власть.
Потом этот (и подобный ему) «актив» начал по селам создавать коммуны…
Леонтьич постоял, щурясь на яркое весеннее солнце, на обступивший его кульгузкинский «актив». И вдруг почудилось ему, что стоит он, окруженный стаей молодых, поджарых, голодных волков, готовых кинуться на него и растерзать в клочья. Он невольно замахал руками.
— Кыш отсюда! Чего уставились? Без вас увезу. Ишь, насобачились по чужим-то дворам шнырять. Кыш отсюда!..
7
Вечером уполномоченный волисполкома по продразверстке Кульгузкин велел созвать сельскую бедноту. И не только бедноту, а и всех желающих. Набралась полная сельсоветская ограда. Из крепких мужиков пришли только самые любопытные — посмотреть и послушать. Давно идут разговоры про какую-то коммуну, вот и посмотреть, что это такое. А в основном пришла голытьба.
Как-то раньше так получалось, голытьбу не замечали в селе. Сидела она где-то в закутках, глаза не мозолила. На виду были Никулины да Хворостовы да еще два-три десятка зажиточных мужиков. Петр Леонтьич не входил в эти десятки — так и не пробился туда. Всегда считали, что нету ее голытьбы на селе, то есть она, конечно, есть, но где-то там, не на виду и к тому же не так уж много — ну, дюжину, две дворов. Не больше. Так считали. А тут собралась полная ограда. И все один другого беднее. Откуда столько набралось. Скорее всего война разорила, за войну прибавилось этой голытьбы…
Кульгузкин чуть-чуть выпивший (так, для красноречий) поправил ремень и портупею на кожаной куртке, сразу взял быка за рога:
— Товарищи бедняки! Вся русская история состоит в том, что нас эксплуатировали всегда. И буржуазия, и капиталисты, и помещики и наш деревенский кулак-мироед. Нас эксплуатировал царь-кровопивец. Нас хочет сейчас задушить мировая контрреволюция. Она натравила на нас Антанту. Она натравила на нас Колчака и Деникина. Но мы победили. И Колчака победили и Деникина победили. И вообще всех победим. Мы разбили на голову мировую конрреволюция. Все, что было награблено буржуями и капиталистами, все это теперь наше. Мы теперь хозявы. Все должны эксприировать и забрать себе. Советская власть привела нас теперь к новой жизни: все, что было ихнее, теперь — наше. Бери, ребята! Захватывай! Экспреировай!..
Сидевшие прямо на земле в ограде и на городьбе мужики, слушали оратора, разинув рот — правильно говорит новая власть: надо забирать все у богатеев. Вишь, одни панствуют, а другие всю жизнь перебиваются с хлеба на квас…
— Вождь наш и учитель Владимир Ильич Ульянов-Ленин говорит нам, — входил в ораторский раж Кульгузкин.—
Живите, товарищи, «по-новому!» А как жить по-новому, вы спросите?
— Ага. Как по-новому-то?
— Сызнова, что ль, начинать? Я согласен сызнова…
Кульгузкин продолжал накалять толпу:
— Какой есть лозунг у нашей партии самый главный? А вот какой: кто был ничем, тот станет всем! Вот вы были ничем, а теперь вы должны стать пупом земли. Власть теперь ваша. Вы — хозявы. Живите как хотите!
— Ха!.. Как хотите! Самогонку гнать запретили — вот те и хозявы…
— Дочкин запретил.
— Где он сейчас Дочкин-то! Со святыми упокой…
— Что делать-то по-новому, а?
Кульгузкин наконец пробился сквозь шум и гам:
— Партия большевиков и советская власть говорит нам, беднякам: объединяйтесь в коммуны! А коммуна… знаете, что это такое? Это вот что! Одному — не под силу. Другому — не под силу. А объединиться вместе — все будет под силу
— Это что, помочи, что ли?
— Нет, не помочи. — Кульгузкин поднял над головой растопыренную ладонь. — Вот смотрите: это ладонь, а вот это — уже кулак, — сжал он пальцы. — Это уже сила… Так и мы объединимся в коммуну и будем жить.
На прясле, как петух на насесте, сидит нечесаный, чуточку пьяненький со вчерашнего, должно быть, мужичок Он слушает напряженно, раскрыв рот — видать, ему все это в новинку. Он что-то думает-думает напряженно. Пальцы на руках у него шевелятся — не иначе, как что-то подсчитывает в уме.
— Эй ты-ы! — закричал он вдруг, и соскочил с «насеста». — Мил-человек! Это что же получается? У меня, к примеру, ничего нету, у Ваньки — ни шиша и у Семена — вошь на аркане, тоже ничего нету. А когда мы сойдемся вместе в эту самую коммунию, то откуда чо у нас возьмется, а? Вот это мне никак невдомек. Объясни, Христа ради.