Не успел я проговорить эти слова, как сразу понял, что совершил ошибку. Когда я упомянул имя посла, выражение лица Риббентропа стало ещё холоднее и надменнее, губы его сжались в тонкую полоску. Ликус, стоявший позади своего патрона, с укором посмотрел на меня.
Риббентроп снова заговорил, очень медленно, отрывистыми фразами.
– Я спрашиваю вас, являются ли эти документы настоящими. Если бы вы смогли убедить меня в этом, то я, может быть, простил бы вам проступок, который вы совершили однажды. Если я буду уверен, что предполагаемые разногласия между Лондоном, Вашингтоном и Москвой действительно существуют, то мне будет ясно, что предпринять. Вот что важно. Но мне нужны факты, молодой человек, факты, а не личное мнение – ваше или чье-либо ещё. Чувствуете ли вы способным справиться с этим заданием? Или лучше послать в Анкару кого-нибудь другого?
Меня так и подмывало ответить: «Обязательно пошлите кого-нибудь другого, господин министр. Я устал до смерти, проводя за работой бессонные ночи. И за все это со мной обращаются как с мальчишкой!»
Но я промолчал. Долго ли ещё мне смотреть на неприятное лицо министра и слушать его резкий голос? Как бы я хотел, чтобы он встал и объявил об окончании беседы.
Гнетущее молчание снова нарушил Ликус.
– Мойзишу нелегко получить доказательство подлинности документов и благонамеренности, если только я могу так выразиться, человека, о котором идет речь. Если Цицерон работает один, то логично предположить, что документы настоящие. Если же у него есть помощник, то это дает некоторое основание предполагать, что все это обман, хотя даже такое предположение едва ли можно считать доказательством. Я хотел бы внести предложение. – Здесь Ликус повернулся ко мне. – Быть может, вам и следует направить все усилия на то, чтобы точно выяснить, есть ли у Цицерона помощник?
– Прекрасное предложение, Ликус, – сказал шеф. – Мы принимаем его. – Затем, повернувшись ко мне, но не смотря мне в лицо, Риббентроп продолжал: – Любой ценой узнайте, помогает ли кто-нибудь Цицерону. Что вы сделали до сих пор в этом направлении?
– Ничего, господин министр, за исключением того, что я прямо спросил об этом Цицерона. Ведь я целиком завишу от его ответов. Если он обманывает нас, то все равно со временем он так или иначе выдаст себя.
Риббентроп всё ещё не удостаивал меня своим взглядом. Он продолжал нервно вертеть в руках документы. Неуверенность и досада ясно отражались на его лице, когда он смотрел на кучку фотографий, которые обошлись Германии в шестьдесят пять тысяч фунтов стерлингов. Вдруг он схватил всю пачку, швырнул её на конец своего огромного письменного стола и едва слышно проговорил:
– Не может быть!
Затем он поднялся.
– Пока вы должны оставаться в Берлине. Возможно, вы ещё понадобитесь мне.
– Но, господин министр… Цицерон ждет меня в Анкаре… Может быть, он достал новые документы…
– Пока вы должны оставаться в Берлине.
Он холодно кивнул мне. Нужно было уходить.
Итак, я оказался не у дел. В Берлине это случалось нередко. Чиновнику, который по той или иной причине попадал в немилость, предоставлялось бить баклуши до тех пор, пока солнце начальственного расположения вновь не пригреет его. О причине при таких обстоятельствах лучше было и не спрашивать. В данном случае дело было в том, что два очень влиятельных человека ссорились между собой, а я имел несчастье очутиться между ними.
В это время страна все ближе подходила к катастрофе: каждый день на поле боя умирали тысячи людей, которые никогда не хотели войны; каждую ночь все новые города превращались в руины. А в Анкаре меня, наверное, ждет Цицерон, чтобы передать Третьему Рейху сведения, которые – кто знает? – могли бы дать стране последний шанс на спасение. Ну что ж, пусть он ждет, пока два высокопоставленных чиновника в Берлине продолжают свою мелкую ссору…
Лично я вовсе не жаждал снова видеть Цицерона, вновь заниматься всеми этими делами и подвергаться связанным с ними опасностям. Но это был мой долг. Если бы я родился в Лондоне, Париже или Москве, мои чувства, несомненно, не были бы такими противоречивыми и мне легче было бы выполнить свой долг. Занимая небольшой пост, я мог только помочь нащупать выход из тупика, в который нас завели. Позже появились другие, вроде Штауффенберга, Канариса, Мольтке и их друзей. Они искренне пытались найти выход, даже если он означал убийство Гитлера и многих других. Но я об этом не думал, по крайней мере, в то время. Я всё ещё наивно верил, что в конце концов восторжествует разум.
Я прожил в Берлине уже несколько дней.
Однажды днем, вернувшись в свою гостиницу, я нашел два приглашения: одно от Рашида Али эль Гайлани – бывшего премьер-министра Ирака, а другое – от великого муфтия иерусалимского. Оба они находились в изгнании. Два года назад мне удалось спасти Рашида Али эль Гайлани от грозившей ему петли. Судя по приглашению, он всё ещё с благодарностью вспоминал человека, который устроил его побег из тюрьмы накануне казни, и рад был видеть меня у себя дома. Разумеется, я принял его приглашение и с нетерпением ждал дня, когда мы сможем провести несколько часов в одинаково приятных для нас воспоминаниях. И действительно, наша встреча оказалась очень теплой.
Несколько дней спустя я отправился к муфтию. Раньше мне никогда не приходилось иметь с ним дело. Его приглашение объяснялось, несомненно, стремлением приобрести благосклонность немцев, которой наперебой добивались арабские политиканы. Безусловно, они переоценивали мое служебное положение.
Перед обедом я уже сидел у великого муфтия. От медлительного и вдумчивого Рашида Али муфтий отличался большой живостью и способностью быстро схватывать самое существенное в любой ситуации. Он выглядел точно таким, каким изображен на многочисленных фотографиях, появлявшихся в то время в иллюстрированных газетах и журналах. У него была великолепная, аккуратно подстриженная и выкрашенная хной борода, которая, помню, в тот вечер произвела на меня большое впечатление.
За обедом я сидел справа от муфтия – конечно, это была высокая честь, и я едва ли мог претендовать на неё по занимаемому мною положению, тем более, что на обеде присутствовал господин Гробба – бывший германский посланник в Багдаде. Сначала я испытывал от этого некоторую неловкость, но, заметив на лице господина Гробба плохо скрытую досаду, почувствовал даже удовлетворение.
После обеда (естественно, женщин за столом не было) великий муфтий отвел меня в сторону. Разговор коснулся сначала Турции, а затем военного положения вообще. Великий муфтий оказался пессимистом. Он реально смотрел на вещи и поэтому предвидел конец Германии, а заодно и своего собственного благополучия.
Наша беседа носила довольно поверхностный характер. Но и теперь, когда прошло уже столько времени, я всё ещё помню многое из того, что он сказал мне. Мы говорили о реформах, с таким поразительным успехом проведенных Кемалем Ататюрком, реформах, которые вызвали коренные изменения в Турции. Затем мы перешли к реформам вообще, затронув, между прочим, вопрос о том, что стоит только перегнуть палку, и всякая хорошая реформа неизбежно провалится.
– Все идеи, – заметил великий муфтий, – содержат в себе зародыш своего собственного уничтожения. Идеи, как и люди, часто умирают мирно, просто от старости. Но некоторые идеи, нередко даже хорошие, подчас попадают в руки людей, которые используют их как оружие в борьбе против естественного хода событий. Такие идеи гибнут.
Теперь мне ясно, что потомок пророка говорил о Третьем Рейхе и близком крушении тех идей, на которые он опирался.
Через несколько дней, во время этого слишком уж затянувшегося пребывания в Берлине, я был приглашен на чай к японскому послу Осима. Я никогда не встречал его раньше и поэтому удивился, что мне оказана такая честь.
По-видимому, это приглашение следовало объяснить теми дружескими взаимоотношениями, которые установились у меня с японским посольством в Анкаре. Курихара – японский посол в Анкаре – был одним из самых обаятельных дипломатов, которых мне когда-либо приходилось знать. Казалось, он питал ко мне симпатию и, возможно, говорил обо мне своему берлинскому коллеге. Посол Осима принял меня в своем кабинете. Он очень интересовался положением в Турции, считая её узловым пунктом мировой политики. Он долго говорил об оси Берлин – Рим – Токио, выразив сожаление, что из неё вышла Италия. Во время чаепития он часто поглядывал на огромную карту мира, которая почти закрывала одну из стен его кабинета. Я заметил, что его взгляд всё время останавливался на Москве.