Меня трогает искреннее радушие и неподдельная сердечность всех этих простых курдов, вряд ли знавших еще вчера о нашем существовании. Из шатров тянутся подростки. В руках у них небольшие козьи бурдюки, наполненные холодным кисловатым молоком. Перед нами вырастают аккуратно сложенные горки пресных мучных лепешек и кусков холодной баранины.
Кони расседланы, наблюдение выставлено, и мы с наслаждением приступаем к еде. Нас окружают довольные, смеющиеся лица. Хозяевам по душе наш волчий аппетит. На наше приглашение присесть и закусить с нами получаем вежливый, но твердый отказ. Бог их знает, что это — особые ли правила местного этикета или боязнь опоганить себя едой с гяурами.
Пьем туземный чай. Он крепок, вкусен и настолько душист, что его терпкий запах долго еще ощущается в шатре. Пузанков приносит сахар и шоколад. Гамалий жмурится от блаженства, откусывая от огромной шоколадной плитки.
Нас окружает туча довольно великовозрастных бесштанных мальчишек, единственной одеждой которых служат лохмотья отцовских рубашек. Засунув пальцы в рот, они с удивлением и благоговейным восторгом наблюдают за процессом нашего насыщения. Я отламываю кусок шоколада и протягиваю его. Дети шарахаются к выходу. Мы смеемся. Тогда один из стариков говорит что-то, и маленький, неимоверно грязный оборвыш, с лукаво искрящимися черными глазенками, быстро выхватывает у меня шоколад. За ним следуют другие. Я раздаю им всю плитку и сую в их грязные, вероятно, от рождения не мытые, руки куски сахара. Малыши мнут сласти, шоколад липнет к их ладоням, и сахар мгновенно буреет, принимая окраску сжимающих его пальцев.
— Да они, кажись, и сахар-то в жизни не бачилы, — неодобрительно косится на них Пузанков.
В самом деле, маленькие курды, как видно, вовсе не ведают прелести полученных ими гостинцев. Аветис уговаривает их попробовать сладости. Старики смеются, молодежь и женщины галдят. Наконец один из мальчуганов набирается храбрости и засовывает кусок сахару в рот. Секунду он беспомощно глядит на нас, по его губам текут обильные слюни. Затем лицо озаряется сиянием, глаза смеются, и звонкий хруст оглашает кош[65].
Мы хохочем. Старики также довольны эффектом. Они одобрительно подталкивают друг друга и, перебрасываясь словами, то и дело кивают на замирающих от счастья малышей.
— Орда, прости господи, — разводит руками Пузанков. — От уж Азия. Сахару простого и то не знають.
Одна из женщин, вероятно, мать черноглазого оборвыша, прельщенная радостным визгом детей, быстро нагибается, вырывает из рук сына измызганный кусок сахара и сейчас же, устыдившись сурового окрика стариков, бросается вон из шатра. Остальные женщины неодобрительными взглядами провожают ее и недовольно покачивают головами.
— Вы не поверите, господа, — говорит Аветис, — что из присутствующих здесь курдов, может быть, только двое или трое когда-либо ели сахар, о шоколаде же никто из них никакого понятия не имеет.
Бедность вокруг ужасающая. Самая настоящая, неприкрашенная нищета. В шатрах грязно, накурено. По углам валяются узлы небрежно свернутого войлока. Это постели, на которых спят обитатели шатров. Пахнет жженым кизяком и овечьим пометом. И это хозяева огромных отар, столь поразивших меня. Но, как оказывается, эти отары принадлежат лишь нескольким богатым старшинам, остальные же кочевники являются по существу лишь их полукрепостными пастухами.
Я решаюсь обойти шатры, чтобы поближе ознакомиться с бытом и нравами кочевых курдов. Двое симпатичных молодцов сопровождают меня. Собаки, успокоившиеся поначалу и улегшиеся по сторонам шатров, стремительно бросаются с мест и оглушительно лают.
— Боро, боро! — замахивается на них огромной пастушьей палкой один из моих провожатых.
Псы умолкают, отбегают в сторону и, недовольно ворча, косым взглядом неотступно следят за мной.
Мы идем по кочевью. Синеватый, едкий дым курится перед каждым шатром. Медленно и незаметно разгораются сухие кизяки, ветерок раздувает пламя и относит в сторону вьющийся дымок. На огне, на трехногих железных каганцах, варится пища. Смуглые быстроглазые женщины провожают нас долгими взглядами.
На пути натыкаемся на картину: местный коновал, он же и пастух, лечит больных овец. Доморощенный ветеринар сидит на корточках, окруженный десятками понурых, утомленных и жалобно блеющих овец. Вокруг него лежит несколько ножей, шильев и клещей самой разнообразной формы и величины. По своему виду все эти инструменты очень похожи на орудия пытки. Они грязны, покрыты сгустками крови и налипшей овечьей шерсти. Коновал добродушно скалит зубы и приглашает поглядеть на его искусство. Я останавливаюсь возле него. Мои спутники перебрасываются с ним словечками, и все трое добродушно и радостно ржут. Польщенный моим вниманием, целитель овец хватает за ногу наиболее крупный экземпляр из своих пациентов и за курдюк притягивает его к себе.
— Ппа-па-ппа! — говорит он, похлопывая ладонью по мягкому, волнистому курдюку.
Он откидывает голову овцы назад, широко раскрывает ей рот и долго смотрит в него. Овца жалобно блеет и рвется из его рук. Так продолжается минуты две. Затем он валит овцу, растягивает ее на специально сделанных для этого козлах и начинает стричь. В его руках огромные ржавые ножницы, они издают зловещий скрип и издали похожи на пару огромных ножей. Он состригает со спины овцы несколько клоков шерсти.
Под срезанными клочьями свалявшейся шерсти обнажается бледная пупырчатая кожа спины. Нашим взорам представляются отвратительные язвы с кишащими и копошащимися в них белыми пухлыми червяками. Нестерпимый гнилостный запах распространяется вокруг. Я отворачиваюсь, зажимая нос. Коновал смеется и запускает пальцы в язвы, несколько секунд копается в них, затем извлекает оттуда и бросает на землю кучу барахтающихся и извивающихся червей. Он повторяет эту операцию два-три раза. Пальцы его осклизли от крови и гноя. Несчастная овца жалобно блеет, поводя своими грустными, страдающими глазами. Наконец, когда, по мнению пастуха, болячки очищены, он заливает их нефтью из стоящей рядом грязной склянки.
— Якши? — спрашивает он и, довольный собою, смеется.
Идем дальше. Возле одного из шатров потрошат баранов. Вокруг толпятся голые мальчишки и лижущие стекающую кровь псы. И те и другие жадно кидаются на выбрасываемые кости, оглашая воздух визгом и рычанием. Груда розовых освежеванных бараньих туш высится на траве аккуратной горкой. Эта гекатомба предназначена для нас, чтобы достойно накормить посетившую кочевье казачью сотню…
Мои внушительные очки привлекают внимание старух. Они перешептываются и провожают меня почтительными взглядами.
— Вас принимают за врача, — разъясняет мое недоумение Аветис Аршакович. — Здесь, на Востоке, каждый европеец, особенно если он носит очки, должен быть, по мнению простых людей, «хакимом» — доктором.
И действительно, в одном из уголков кочевья мы видим, вероятно, заранее собранных больных, преимущественно старух и детей. У них жалкий, изможденный вид. Прибегая к выразительным, жестам, они упрашивают меня полечить их. Я не знаю, как выйти из столь затруднительного положения. К счастью, меня выручает незаменимый Аветис. Он бросает моим неожиданным пациентам несколько слов. Толпа стихает, успокаивается и, благодарно кланяясь, расходится.
— Что вы им сказали?
— Чтобы они пришли попозже к нашей стоянке, и тогда вы попользуете их.
— Позвольте! Вы смеетесь, что ли?
— Нисколько. Неудобно было бы поступить иначе. Они так внимательны и предупредительны к нам, что мы отплатили бы черной неблагодарностью, отказав им в их просьбе.
— Но я же не смыслю ни аза в медицине.
— Лечить их, понятно, будете не вы, а сотенный фельдшер. Вам придется только присутствовать при том, как он смажет им чем-нибудь язвы и выдаст какие-либо порошки. После этого они уйдут, благословляя вас.
— Но ведь это, того, похоже на шарлатанство.
— Нисколько. Во-первых, наш фельдшер несомненно лечит лучше, чем их знахари, а во-вторых, друг мой, святая ложь предпочтительнее честной обиды.