В сто раз лучше было бы умереть или самому провалиться сквозь землю!
Я хотел сказать, что я не знал, что я не хотел ничего такого, что я вообще ни о чём ужасном не думал… что я не такой плохой, как само собой получилось… но оправдываться было так глупо, а сделано уже столько…
– Ты благодарен за помощь? – продолжал асуриец, а меня просто корёжило от его слов, хотелось свернуться клубком или прахом рассыпаться. – Боги ещё покарают меня за то, что я не уложил в эту грязь тебя и убийц, которых ты привёл. Клянусь судьбой, я сделал это не из жалости: мне было любопытно, как оказался среди таких, как ты, солнечный воин. И ещё – он назвал моих птиц «драконами». У меня есть причины любить это слово.
– Послушай, – сказал я. Вышло тихо и сипло, пришлось откашляться и начать снова. – Послушай… дай нам уйти?
– Вы не можете, – сказал асуриец бесстрастно. – На ваших кораблях больше нет ваших моряков. Они мертвы – и их убили драконы. Корабли я подарил хану… – и сказал, какому хану, но я не расслышал это слово. Хотя, вообще-то, это уже было и не важно.
Доминик что-то продекламировал нараспев. Драконам это «что-то», кажется, понравилось – но кто бы мог сказать наверняка?
– Что же будет? – спросил я.
– Вы рабы Асурии, – принц произнёс «Ашури». – И вам предстоит до смерти рубить красный камень в Рубежных горах, хотя это несправедливое решение.
– Несправедливое? – спросил я. – А какое – справедливое?
– Убить твоих солдат здесь, – сказал асуриец. – Тебя забрать с собой в город, откуда вы начали поход по земле Ашури, и сжечь живьём на площади перед храмом.
Он говорил так беззлобно и равнодушно, что я совершенно не усомнился… ни на минуту. Мне даже страшно не было, только очень гнусно на душе, дико гнусно и тоскливо. Зато у волкодавов вокруг меня дыхание сбилось; их ведь не обезоружили, их вообще никто не трогал, будто драконы имели в виду, что все наши это примут. Как должное.
Самое невероятное, что я-то это действительно принял спокойно. С каким-то даже злорадством к самому себе. Помолчите, Антоний, ну да. С той ночи, когда Доминик за меня молился и держал на расстоянии обгорелых мертвецов, всё было так тревожно, и так худо от себя самого… и всё хотелось чего-то невозможного… либо стать кем-то другим, лучше, чем я сам, либо всё переделать, переиграть, как партию в фишки-шарики, а всё, что случилось по-настоящему, – забыть.
Всё, всё моё прошлое казалось и глупым, и гадким. Если когда-то раньше мне и выпадало что-то доброе – я в тот момент совершенно этого не помнил. И рыпаться, что-то доказывать, шкуру спасать – так показалось унизительно…
Но одиноко было, ужасно, невозможно одиноко, настолько, что хотелось видеть мёртвого Жерара – потому что уж он-то меня любил… И хотелось поболтать с Домиником, только не переругиваться, как у нас до сих пор всё время получалось, а сидеть где-нибудь, к примеру, на хорах собора Всезрящего Ока Господня у нас дома и слушать, как он рассказывает что-нибудь из священной истории. Я вдруг подумал, что он должен здорово рассказывать, и мне стало так жалко этой болтовни, которой никогда не будет…
Но я-то смирился, а волкодавам хотелось жить – и жить на свободе. Они же всё это слышали и обдумывали – и пока я раздумывал, компания боевых товарищей, молча, одной переглядкой, решила продать свою жизнь подороже. А командирам волкодавов было не занимать боевого опыта.
Юджин тогда, вероятно, застрелил бы асурийского принца, если бы не совершенно невозможная скорость реакции у драконов – и у Доминика. Это Доминик заметил, как Юджин поднимает пистолет, не я – я уже потом догадался, что поднимал он осторожно, чтобы не привлечь внимания. Я видел только, как у Доминика глаза расширились – и как он дёрнул асурийца за руку, а драконы тут же отрастили шипы, крылья и когти – кажется, это всё вышло даже быстрее, чем я услышал выстрел. Я заорал: «Стойте, стойте!» – но меня почти никто не послушался. Кто-то – я не заметил, дракон или человек – отшвырнул Доминика в сторону, и он влетел в меня, а вокруг уже была стрельба и свалка, в которую я никак не хотел ввязываться. Я думал только, что сейчас они случайно прикончат монаха, который – один из всех – уж точно не сделал никому никакого зла, и я схватил Доминика за плечи, и подтолкнул к повозке, и сбил с ног, чтобы он понял, что ему нужно сидеть под ней, но он, кажется, не понял и упирался, а я видел, как волкодавы отстреливаются от драконов, а драконы пикируют сверху, не обращая внимания на пули, и вместе с дождевой водой с них льётся…
Боже карающий… они истекали ядом! Вот что. Яд выступал из них, как пот, тёк с крыльев, с тела, с когтей. Куда он капал, там трава корчилась и чернела, а если это была человеческая кожа, то она сразу вспухала красными волдырями и выворачивалась – а ведь дождь его разбавил, этот ужас, но волкодавы всё равно орали и катались по земле, а драконы рвали их когтями, и крылья легко-легко, как осколки стекла, резали человеческое мясо, и лошади дико визжали и разбегались, и Доминик одной рукой вцепился в Око, другой – в мой воротник, и шептал – или кричал – мне в самое ухо: «Господи, дай силы против зла, убей страх и сохрани душу, Господи!» – и Око светилось у него в руке, а я никак не мог запихать его под повозку…
Я не помню, сколько времени ушло на эту битву. Эта битва была совершенно не моя, и под конец я уже почти ничего не понимал. Я просто вдруг сообразил, что стою на коленях около какой-то перевёрнутой телеги, Доминик сидит на земле рядом, и я держу его за руку, в которой у него Око. И наши ладони просвечивают красным, потому что Око всё ещё светится. И я тупо на этот свет смотрю.
А вокруг – трупы. Ужасно много трупов. Старых и свежих. И убитый дракон, которому всадили пулю в голову – в смерти ставший человеком, только с драконьим хвостом, как они все: в мокрой рубахе, чёрно-красной, то ли от крови, то ли изначально такой, весь переломанный, как брошенная марионетка. И Юджин, которого они порвали почти в клочья – можно узнать только по бороде и по кожаной куртке в шнурах. И ещё кто-то безголовый. И ещё. И ещё. И ливень – а в лужах кровь и яд расплываются разводами.
Когда подошёл асурийский принц, я уже немного пришёл в себя. Но не совсем: смотрел на всё, и на себя тоже, как-то издалека, будто со стороны. Встал, – я и не я, – подтянул вверх Доминика, обдёрнулся, зачем-то отряхнул колени, хотя был насквозь мокрый и грязный. Асуриец на меня смотрел, а я всё отряхивался и сбрасывал волосы с лица, отлеплял, – мокрые – будто это имело значение. Постепенно мысли приходили в порядок, осталась только какая-то отстранённость и оглушённость, будто рядом неожиданно жахнули из пушки.
На самом деле жахнуть-то никто не успел. Даже на лафеты их пристроить не успели. Бесполезное тяжёлое железо…
Я застегнул те пуговицы, что уцелели. Подумал, снимать ли пояс с пистолетами. А асурийский принц стоял и ждал, за его спиной стояли драконы, и Доминик смотрел на меня, ухватившись за своё Око, как за последнюю надежду.
Я вдруг понял, что Доминику меня жаль – и от этого стало больно, даже захотелось согнуться. Я обхватил себя руками, чтобы как-то с собой сладить.
Почему, с чего ему меня жалеть?! Он же должен злорадствовать сейчас, хотя бы потому, что оказался правым! Удовлетвориться, что мне, наконец, всё отлилось – и эти сгоревшие туземцы, и его собственные мытарства… Ну уж, если и не радоваться, – не под его натуру вроде бы радоваться чужой смерти, – то чувствовать, по крайней мере, что всё выходит по справедливости… Так что ж?!
А он всё смотрел – и я ему улыбнулся. Сказал:
– Доминик, помолись за меня потом. Я тебе верю, я знаю: твоя молитва дойдёт… Так, может быть, я попаду на небеса хотя бы лет через сто?
Доминик вздохнул, прижал кулак с Оком к груди, сощурился и сказал что-то асурийцу на здешнем языке. А асуриец ответил по-нашему:
– Мне тоже не нравится, что так вышло. Ему было бы лучше погибнуть в бою. И этим несчастным тоже лучше было бы погибнуть в бою, – кивнул в сторону, и я увидел, что поодаль на траве сидят мои уцелевшие волкодавы. Драконы медными статуями замерли вокруг, готовые взлететь в любой момент и растерзать всякого, кто рыпнется.